Мне показалось, что лезвие распороло кожу на шее.
Гришенко ухватил меня за плечо. Я подумал, что он сейчас сломает мне кость. Нож медленно опустился на мою залитую кровью рубашку и рассек ткань. Лезвие коснулось паха.
– Он сказал: ты поймешь, что для него значило это оружие. Он был святым. Я любил его. Я защищал его. Я думал, ты поддержишь его. Он не был счастлив. – Острие вонзилось мне в одну ногу, потом в другую. Я почти не почувствовал боли, но увидел кровь. Я не умолял его. Моя честь осталась со мной. Я не унижался, как унижались другие. Когда он приказал мне прислониться к стене, я повиновался. – Он хотел, чтобы ты жил. Чтобы выжил, так он сказал. Я не понял его. Но Ермилов был ближе к Богу, чем я. Ты принимаешь его дар?
– Да, – сказал я. Кажется, я поблагодарил его.
– Ермилова расстреляли вчера вечером. За то, что он позволил тебе сбежать. Не потому, что твои большевики так приказали. Он попросил меня отдать тебе пистолеты. Вот я и принес их.
Я не мог видеть его движений. Нож был прижат к моей груди, но Гришенко доставал из-за пояса что-то еще.
– Он заставил меня пообещать, что я не убью тебя.
– Что…
– Заткнись. Я пообещал. Но сказал, что должен буду удостовериться: ты его запомнишь. Не думаю, что ты сбережешь его пистолеты.
Я услышал ужасный свист нагайки, рассекавшей холодный мрачный воздух. Мы закричали. Я знаю, что такое боль. Эта боль была самой сильной, что мне довелось испытать. Я не ожидал ничего подобного. Удар был нанесен так ловко и продуманно, что все кости остались целы. Но на моих ягодицах до сих пор видны следы от маленьких свинцовых грузил.
– Теперь ты запомнишь Ермилова, жид.
Гришенко толкнул меня на кровать так, чтобы мое лицо уперлось в старинные пистолеты. Я заплакал. Он постоял, уставившись на меня, медленно пряча нагайку за пояс, а нож – в ножны, потом развернулся и вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь. Выродок удалился. Выродок, убивший своего друга, чтобы спасти собственную шкуру.
А пистолеты все еще у меня. Мне недавно предложили за них тысячу фунтов.
Глава пятнадцатая
История не повторяется никогда; зато повторяются события, и постепенно, наблюдая за ними, вы понимаете, что люди везде и всегда похожи. Меня постоянно спешили осудить. Я редко был в чем-то виноват. Неужели моя вина лишь в том, что окружающие переносят на меня свои надежды и страхи? Я ученый, мой разум – разум ученого. Немногие это понимают. Меня унизили. Гришенко унизил меня. Бродманн говорил о произволе и недостатке дисциплины, использовал свой марксистский жаргон, осуждая поведение Гришенко, но я не мог заставить себя разбираться в этом деле. Я склонен к всепрощению. Мне нравился Ермилов. До некоторой степени я мог даже понять скорбь Гришенко. Тем не менее я не мог сидеть на твердой поверхности в течение многих недель. Позже я передал пистолеты на хранение госпоже Корнелиус и не видел их до 1940 года. Теперь они представляют большую ценность.
Доктор по приказу Бродманна осмотрел меня. Я завоевал его симпатию, хотя все еще оставался «гадюкой», «евреем» и «цареубийцей». Если б я был один, то, возможно, согласился бы со всем, что доктор говорил о красных, но Бродманн вертелся рядом. Очевидно, он опасался, что бедный маленький доктор убьет меня. Теперь нам предстояло встретиться с Григорьевым. Для этого следовало успеть на поезд. Когда мы ехали на станцию, я ощущал лишь отголосок боли. Только на следующий день я почувствовал онемение и мучительные страдания, невыносимые и раздражающие.
Я увидел Гришенко еще раз, когда садился в поезд. Он усмехнулся мне. Я покраснел, как девочка. Никто не заметил моей реакции. Бродманн был слишком озлоблен, воспринимая Гришенко как моего врага. В украденной роскошной одежде казак ускакал прочь, настегивая лошадь по шее и лопаткам все той же нагайкой. Округлые рукояти пистолетов касались моих бедер. Они легко уместились в карманах моего густо населенного вшами пальто. Там же были спрятаны мои документы и диплом.
Мы удостоились особого внимания. Нас разместили еще лучше, чем в киевском поезде. Сиденья, слава богу, были мягкими. Бродманн сел напротив меня, у окна. Он продолжал ворчать, бормотать и осматривать грязный снег, отыскивая следы Гришенко. Я рассмеялся и сказал ему, что это ерунда.
– Обычное дело! – воскликнул Бродманн. Правосудие для них – разновидность мести. Вот с чем нам приходится иметь дело!
Как ни странно, я в то утро чувствовал себя хорошо и ощущал собственное превосходство. Я усмехнулся:
– Худшее, что могло случиться, уже случилось, Бродманн. Побывали бы вы в моей шкуре!
– Я ненавижу насилие. – Его мягкое, морщинистое лицо исказилось.
– Тогда вы ошиблись в выборе профессии. – Вошел наш тощий друг; он снял длинное пальто, аккуратно свернул его и положил на верхнюю полку.
– Я был пацифистом. Большевики обещали нам мир. Я работал для них на фронте – издавал газеты и брошюры. – Бродманн снова опустился на сиденье, когда поезд тронулся с места. – Кто-нибудь знает, куда мы на самом деле направляемся?