VII в. еще обладал широким горизонтом, и взгляд его был не зашорен для того, чтобы Вселенная могла рассказать ему о замысле Творца. Конечно, его предпочитали открывать с помощью Моисея и Василия Великого, однако сохраняя, пусть и в сокращении, суть светского знания. Возможно даже, что уменьшение веса античного наследия высвободило творческий дух. По крайней мере, это подтверждает греческая литература VII в., где расцвели богословские диалоги, флорилегии, агиография, гомилетика и гимнография[196]
. Кроме того, VII–VIII вв. называют золотымвеком повести, когда византийские авторы, освободившись от рамок аттицизма, предались сочинению красивых и сочных рассказов на свежем и живом языке. Это был зародыш подлинно византийской литературы, по образцу других литератур Средневековья. Но Византия заново открыла для себя аттицизм: на смену культуре оригинальной повести пришла культура риторическогоТакое суждение, несомненно, слишком сурово, но оно побуждает нас подвергнуть сомнению само понятие «темных веков» в истории византийской культуры[198]
. Оно призывает нас не отдавать впредь предпочтения схеме с большой черной дырой между Античностью и Средневековьем, а предложить вместо этого модель эволюции — эволюции, которую ускорили события VII–VIII вв., но которая закончилась тем, что была сдержана, если даже не подавлена в ходе «возрождения». Эта эволюция шла в направлении культурного синтеза, с сильным космологическим измерением, часто вдохновленным Псевдо-Дионисием и александрийцами, где астрология находила свое обоснование в качестве дополнения к богословию.Эта «космологическая» культура, несмотря на конфессиональные и языковые различия, распространилась по всему византийскому миру в широком смысле, т. е. по той территории, которая разделилась на остаток империи и обширные земли под властью арабов. Таким образом, ею владели две великие монотеистические державы раннего Средневековья: империя и халифат. Она могла оплодотворить научное и философское развитие как в Константинополе, так и в Багдаде. Но воспользовался ей именно последний. Нельзя ли считать, что в интеллектуальной сфере, как и в области городского планирования, ранневизантийское наследие лучше использовал ислам, чем сама Византия?
Как бы то ни было, развитие греческой космологии прекращается на святом Иоанне Дамаскине. В то же время Дамаскин знаменует собой и значительное начало нового. Он писал в Палестине, и его нога никогда не ступала ни в Константинополь, ни в Рим. Он также первым сформулировал богословие образов в полемике против иконоборчества халифов-Омейядов в Дамаске, а затем против императоров Исаврийской династии в Византии. Антииконоборческая полемика в фигуре святого и особенно Христа, Воплощенного Слова, конкретизировала понятие образа (εἰκών), которое было еще нечетким у Максима Исповедника, как и у Псевдо-Дионисия, ибо применялось к любому символическому или семантическому изображению Божества, Которое по Своей природе непостижимо и невыразимо. Но халкидонитское богословие VII в. уже склонялось к тому, чтобы сосредоточиться на человеке — образе Бога, за счет окружающей Вселенной — образа Божьего творения. Космология Максима Исповедника и Анастасия Синаита была уже антропоцентрична и нагружена церковной символикой. Определив икону как священный образ par exellence, святой Иоанн Дамаскин завершает то, на что постоянно претендовали богословы предыдущего столетия, такие же монахи, как и он, — выход из оков старого космоса, которые сковывают нового Адама, возрождающегося во Христе. Для всех них цель творения — обожение человека, производимое Церковью, в которой Царство Христово раскрывается по мере ослабления империи. Это обожение подтверждает, что все находящееся вне святого человека, образа Божьего, более не заслуживает внимания, и идея того, что образ Божества следует искать во всей Вселенной, становится излишней.
Глава 3. Философы эпохи «Первого византийского гуманизма» (IX–X вв.)