Говоря об исторически засвидетельствованных личностях, которые действуют в легенде, мы уже бегло коснулись своеобразной трактовки агиографией человеческих фигур. Остановимся на этом подробнее. Представляя собой воплощения общих понятий и принципов,[660]
они противопоставлены друг другу только как носители положительного и отрицательного начала. Эти личности-идеи либо конструируются методом абсолютизации какого-нибудь одного общего понятия (реже комплекса однотипных идей), либо абстрактно-собирательные понятия типа «араб», «христианин», «вдова», «грешник» заменяют нераскрытые внутренние свойства персонажа, уясняющиеся — большего для повествования не требуется — из одного его родового обозначения. Односторонность персонажей легенды подчеркивается уже в ее надписаний посредством эпитетов прозвищ прославляемых праведников, которые, видимо, исчерпывали представление о личности их носителей. Иначе трудно понять, как эти общие определения могли возникнуть и служить характеристикой ряда различных лиц. Мы знаем нескольких постников (Иоанна Игумена, Нила, Иоанна Патриарха, Марка, Виссариона, Исихия, Иакова), нескольких столпников (Симеона, Даниила, Симеона Дивногорца, Феодула), нескольких молчальников (Саламана, Петра, Исихия Хоревита).Условные характеры-идеи не эволюционируют и не развиваются в ходе повествования,[661]
а отвлеченные социальные образы, вроде купца или нищего, не выходят за пределы обобщенных свойств своего типа. Единственное духовное изменение, которое иногда претерпевает агиографический персонаж, это раскаяние грешника или временное впадение в грех праведника, представляемые, однако, в виде мгновенной и внутренне неоправданной смены черного белым или белого черным: стихийное превращение всегда заменяет процесс психологической эволюции. Характерны в этом смысле такие рассказы о раскаявшихся разбойниках, как житие Варвара или новелла о закоренелом разбойнике Моисее- эфиопе, точно так же из злодея сделавшегося «великим отцом» (Палладий, № 19). Каузальную связь между различными стадиями жизни личности, т. е. между грехопадением доброго или раскаянием злого, заменяет действующая извне и помимо человеческой воли божественная сила, план божий, который обусловливает происходящую перемену. Пелагия, например, «первая из антиохийских танцовщиц», язычница и блудница, «по устроению человеколюбца бога», не будучи даже оглашенной, заходит в церковь, и тут же в ней совершается внезапная перемена, которая приводит ее к покаянию и обращению.[662]Все, составляющее индивидуальные особенности персонажа, не имеет для агиографа цены и интереса, и он его не допускает в легенду. Даже то, что как будто принадлежит к этой категории качеств, например набожность или отвращение к светским наукам, в действительности только типологические характеристики праведника, что подтверждает постоянное их упоминание в легендах различных святых. Несколько более жизненными могут показаться фигуры, в которых представляемая ими общая идея плотнее обычного покрыта бытом, типа фигур Филарета Милостивого или Симеона Юродивого. Но и они не исключения среди населяющих легенды людей-формул: Филарет — не что иное, как абсолютизированная, доведенная до крайности идея милосердия, а Симеон — воплощение христианской απάθεια, состояния нечувствительности и презрения ко всем явлениям посюстороннего мира.[663]
В обоих случаях насыщенные обыденными подробностями сцены заставляют не заметить — такова способность бытовых мелочей создавать видимость жизненной правды, — что герои реализуют не свойства своей личности, а соответствующие стороны идеи милосердия или принципа απάθεια в виде ли пренебрежения плотскими соблазнами, пищевыми запретами, нормами стыдливости, или другими социальными институтами. Для построения агиографического характера показательно, что агиограф Симеона, неоднократно повторяя, что подлинная личность этого святого не соответствовала условному образу юродивого, им на себя принятому, тем не менее оставляет подлинного Симеона за порогом жития, но вводит в него условного: ведь задачей юродства как одной из форм аскезы был отказ от собственной личности в угоду надетой на себя личине глупости и приниженности.[664]При антропоцентрических интересах автор непременно воспользовался бы возможностью представить эту психологическую коллизию.