Квартира была небольшая. Кроме двери, из которой он вышел, была еще одна, наглухо закрытая, видимо, соседская, да наискосок распахнутая дверь в кухню, да еще две узкие полудвери, видимо, от служб, за одной из которых шумно текла вода.Он постучал в узкую дверь. Вода лилась с той же силой. Он вновь постучал и вдруг понял, что дверь не заперта. Переводчица стояла под душем. Ее прежде сероватое тело теперь белело в полутьме ванной комнаты, освещенной лишь мелким тусклым оконцем. Ванны не было, вместо нее на полу лежала большая решетка.— Промокнешь, лучший друг, — сказала переводчица. Голос ее сквозь шум воды казался усталым, но не раздраженным. Она стояла спиной к двери.
— Ты что? — обернулась, услышав стук сбрасываемых сапог. — Что ты, лучший друг?
— Завидно, — усмехнулся он, подавляя остатки стыда и скидывая армейское белье быстро, как года два назад в банные дни училища, когда спешил занять прежде других место под душем.
— Ополоумел, — засмеялась переводчица, когда он стал за ее спиной. — Щекотно. Часы сними, чижик.
Он стащил с руки уже намокшие часы и бросил их в раструб сапога.— Щекотно, — повторила переводчица. Он обнял ее сзади, ласково, без желания. В серой тьме душевой тело ее казалось лучше, да и лейтенант не присматривался к нему, блаженно стоя под широкими струями воды, которая смывала невыспанность, провал с демобилизацией и конфуз на кушетке.
«Как лошади», — пронеслось в мозгу сравнение без стыдливости и без скабреза. Он стоял за спиной женщины, приникая к ней, врастая в нее, и желание хоть и росло, но росло медленно, плавно, без толчков, и пока что жалости и ласковости было в нем больше, чем остального.— Лучший друг, лучший… — шептала женщина, водя его рукой по своей груди, животу, бедрам, везде-везде, нежно распаляя его и грубо себя.
Под льющейся водой тело ее казалось непривычно радостным, возможно, оно таким было впервые со времени их близости. Сейчас в нем не было ни обиды, ни раздраженности, а только нежность и истовость. Курчев это чувствовал грудью, животом, низом живота, по-прежнему стоя сзади женщины, которая, не выпуская его руки, склонялась к стене, пока не оперлась на трубы, что поднимались к горловине душа.Так он ее и взял, бережно и ласково, все еще испытывая больше жалости, чем страсти, и по-прежнему недоумевая, почему она так счастлива. А она была счастлива, вздрагивая, вскрикивая и замирая в шуме льющейся воды, и необыкновенно нежна потом, когда переборов истому, вытирала его, как ребенка, огромным махровым, по-видимому, немецким полотенцем.25
— Банная идиллия, — снова стыдясь, бурчал про себя Курчев. Но ощущение скромного довольства не покинуло его, когда в полной выкладке, в шинели, перетянутый офицерским ремнем, он прощался с ней в дверях. Соседей не было, и переводчица больно целовала его в заросшее двухдневной щетиной лицо.
— Приходи, лучший друг. Как открутишься, сразу приходи. Ладно?
— Хорошо, — кивнул лейтенант, вовсе не уверенный, что удастся открутиться.