Когда-то, почти двадцать лет назад, патефон был предметом гордости юного Курчева. Весь двор собирался у их крыльца, и подвыпивший отец заводил пластинки «Рио-Рита», «Утомленное солнце», «Саша» и еше штук двенадцать других. Не обладая слухом, Борька помнил наизусть лишь слова. До войны Курчевы были не то что богаче, а, пожалуй, из-за отцовских гулянок даже беднее соседей, но беззаветно влюбленная в отца мама Клава, учительша, как ее звали во дворе, завербовалась на все лето в пионерский лагерь и осенью подарила машинисту на день рождения новый, обитый коричневым дерматином патефон. Может быть, она надеялась, что с патефоном Кузьма Иларионович чаще будет оставаться дома. Кто ее знает? Бедная учительница начальных классов не долго прожила после этой покупки, а патефон без нее крутили сначала ее муж с техником Лизкой, потом сама техник Лизка невесть с кем, а потом уж, наверно, Михал Михалыч, мужчина положительный, купил радиолу, и патефон вернулся к наследнику первого владельца.— Куда ни кинь — история! — улыбнулся на мгновение Курчев, вспоминая биографию ящика и вытаскивая его из шкафа. — Тут еще куча пластинок, но все довоенные. Нет, стоп! Одна чужая. Забыли…
Он повернул в руках маленький целлулоидный почти гнущийся диск, на котором сладко улыбался зализанный мужчина и было написано «Родные берега».— Наверно, мура какая-нибудь, — сказал, раскрывая ящик и вставляя в него заводную ручку. К удивлению лейтенанта, патефон был хорошо смазан и пружина не скрипела. Но край пластинки был покорябан, иголка сразу прыгнула к центру и из-под нее с легким шипением задребезжал голос:
Нам в Сингапуре и в БомбееСиял небес лазурный цвет.Но верьте мне, что голубееРодных небес на свете нет.И нет прекрасней и дороже,Звучней родного языка,И нет средь нас таких, кто можетЗабыть родные берега.
— Родные берега, — повторила зачем-то иголка, хотя и без того все ясно, —
Кто знает, как для моряка,Минута эта дорога,Когда в туманном свете маякаВдали покажутся родные берега!
— Мура, — повторил лейтенант, вспоминая, что не раз слышал эту песню в увольнении. Под нее вертелись на огороженных танцплощадках морячки, отбивая у артиллерийских курсантов околопитерских невест.
— Ничего, кружиться можно, — снисходительно кивнула Инга, перебирая старые, стертые, кое-где отколотые или треснутые черные диски. — А вообще, очень интересно. Действительно история!
— Всё история! — согласился Борис, доставая из шкафа и вынося в сени бутылку водки.
«Даже моя фатера, — подумал, — за три дня биографию набирает: сначала Ращупкин приперся, потом Валька, а теперь…» — он открыл дверь в сени, достал из-за кадки кастрюлю с супом и поставил рядом поллитровку.— Теперь… — он снова не мог подобрать подходящие слова и объяснить, что же теперь… Теперь женщина, самая, очевидно, лучшая в мире, пришла к нему в гости, вернее не к нему, а в его фатеру, и он готов был ревновать ее к своему жилью. И в то же время ему было стыдно за неказистую комнатенку, которая свалилась ему чуть ли не с неба, — хотя он почти родился здесь и прожил до полных одиннадцати лет.