Набокову было тогда лет сорок пять, и как писатель он еще не пользовался в Соединенных Штатах почти никакой известностью. У меня была книжка в синей обложке под названием «Девять новелл», выпущенная издательством «Новые направления» («Нью дирекшонс»). На обложке стояла большая буква «Н», обозначавшая то ли «новеллы», то ли фамилию Набокова, — и я таскала эту книжку с собой и время от времени заглядывала в ее таинственные страницы. Мне нравилось то ощущение, которое вызывала эта книга: она казалась мне экзотической. В те годы я не имела ни малейшего представления ни об «Отчаянии», ни о «Подлинной жизни Себастьяна Найта»; я даже не видела книги Набокова о Гоголе, которую я обнаружила и прочла лишь четыре или пять лет спустя одновременно с книгой воспоминаний «Неопровержимое доказательство» (позднее изданной под заглавием «Память, говори»; на русском языке книга называется «Другие берега»). Обе эти книги привели меня в бурный восторг.
Однажды вечером, в ту зиму, когда мы слушали курс № 201, мистер Набоков прочел нам некоторые из своих стихов. Я помню, как это всех взволновало: в большой, полутемной, натопленной аудитории, в дальнем ее конце, стоял мистер Набоков (я пришла поздно и сидела в одном из последних рядов), и лицо его было освещено лампой, стоявшей на кафедре. В аудитории царила какая-то необычная атмосфера, приличествующая торжественному событию. Здесь же была и жена Набокова; она сидела в первом ряду, в самом центре. Я видела ее затылок — затылок женщины, которой были посвящены любовные стихи Набокова, — и время от времени, в паузах между стихотворениями, я слышала, как шелестела бумага и как он быстро переговаривался с женой.
И однако, знакомясь при его помощи с русской литературой, мы все еще не думали о нем как о прозаике или как о поэте, хотя мы, разумеется, знали, что он пишет и прозу, и стихи, и что его считают выдающимся писателем. Для нас он был всего лишь мистером Набоковым, нашим преподавателем, и он казался нам ярким и незаурядным. Он ослеплял нас и внушал нам чувство какой-то экзальтированной страсти — не к нему, а к русской литературе, к истории и к самой стране (к ее географии), с которыми, как он доказал нам, русская литература неразрывно связана.
Вместе с Сарой Джонс, моей лучшей подругой, мы раньше других убегали из столовой корпуса «Биби-Холл» и радостно, вприпрыжку мчались всю дорогу вниз с холма, пока не добирались до узкой тропинки, которая вела к корпусу «Сэйдж», где в большой аудитории мистер Набоков читал свои лекции. Нам нравилось взбираться по бревенчатым и земляным ступенькам этой тропки, пробежать мимо большого старого дуба, а затем обогнуть все здание, чтобы попасть к главному входу как раз в ту минуту, когда туда входил мистер Набоков, так что мы там могли с ним поздороваться.
Он был высокого роста, полный и немного нескладный, с сухой, красноватой, обветренной кожей крупного лица с правильными чертами. Высокий лоб его бороздили морщины. Мистер Набоков производил впечатление спокойного, уверенного в себе, мужественного человека. От него приятно пахло табаком, в нем ощущалась врожденная деликатность и естественное аристократическое достоинство: и, как я понимаю, он был первым в моей жизни преподавателем, который чувствовал себя в литературе как дома, потому что он сам был ее частицей.
Я словно сейчас вижу, как он неподвижно стоит около корпуса «Сэйдж» в солнечном свете холодного зимнего дня, одетый в красивый коричневый твидовый пиджак, с шерстяным шарфом вокруг шеи, — ибо никогда, даже в самые морозные дни, мистер Набоков не надевал пальто. Это была самая интимная подробность, которую мы о нем знали, — это, да еще то, что временами его мучили головные боли, и тогда вместо него в аудиторию приходила его жена и читала нам подготовленную им на этот день лекцию.
Она была хороша собой, с длинными, густыми, блестящими седыми волосами, доходившими ей почти до плеч, и очень нежной, ослепительной бело-розовой кожей. Она читала с иностранным акцентом его лекции старательно и медленно; слова, которые, как ей казалось, могли представлять для нас трудности, она выписывала на доске огромными, в добрый фут высотой буквами. А потом дня через два он снова появлялся на кафедре, но, как нам казалось, не читал лекции, а по душам беседовал с нами: все, о чем он нам говорил, звучало, словно ему только что каким-то чудесным образом пришло в голову сообщить именно в этих словах, а не иначе.