Шаров исторически точен по всем статьям. Толстой восхищался Николаем Федоровым как упрямым, прямодушным аскетом, но не как мыслителем. Группировки экстатичных провидцев эпохи символизма были крайне ненадежны в качестве политических кадров. Что же касается мысли, то здесь Толстой обладал собственной системой. У других он «съедал» только то, что могло дать пищу его собственному чувству Истины. При этом отказ Толстого в свое последнее десятилетие возглавить какую-либо оппозиционную группу следует из его философского персонализма, за который Федоров критиковал Толстого, упрекая его в нарциссизме и ненаучности. Толстой полагал, что его слово способно указать путь индивидуальному сознанию. Требовалось только умение видеть – тех, кто им обладал, не нужно было ни организовывать, ни обучать.
Интеллектуальные сюжеты, связанные с Толстым в романе «До и во время», позволяют выйти на целый ряд излюбленных тем Шарова. Первая тема – опасность манипулирования общим прошлым вследствие чьей-то индивидуальной перемены во взглядах или предпочтениях. Вторая – неизбежность эгоизма и бездушия в ситуации радикального идеологического перелома, который всегда может закончиться одинаково праведным служением как добру, так и злу. Третья тема – раздвоенность и одновременно соперничество между ребенком и учеником; иначе говоря, между органическим бытием и культурным воздействием. Деторождение и ученичество необыкновенно тесно переплетены между собой, как демонстрируют продленные жизни Жермены де Сталь, Федорова и Толстого. Шаров формулирует: «Подобно многим учителям Толстой – жертва учеников, но породил их он сам»50
. Для Шарова рождение и дети находятся в хрупкой, наивной, но и благословенной зоне. Детству противопоставляется учение, сопряженное с огромным риском и соседствующее с терроризмом, тиранией и безумием. Остановимся отдельно на этой непростой оппозиции.Шаров – исследователь форм веры в России, как прослеживаемых в истории реальных сообществ, так и оставшихся лишь игрой ума. В его топографии богоискательства коммуна толстовцев в целом относится к положительным ролевым моделям. Как историк русских религиозных сект Шаров рано стал интересоваться этими коммунами – «с юности», как сообщает его жена. Есть даже соблазн предположить (у нас нет тому фактических подтверждений), что шаровская версия Ново-Иерусалимского монастыря под Москвой, где в XVII веке разворачивается криптосотериологический сюжет «Репетиций», была вдохновлена толстовской коммуной Новый Иерусалим, процветавшей в середине 1920‐х годов. (В полном согласии с шаровской парадигмой этот зажиточный коллектив толстовцев был насильственно принят в колхоз, после чего самые стойкие приверженцы учения пошли под суд и попали в ГУЛАГ51
.) Во всяком случае, Алешин знакомый Кочин в романе «До и во время» был высокого мнения о толстовских адептах: «Все равно, – говорил он, – лучше людей, чем ученики Толстого, я в жизни не встречал…» (ДВВ 42). Алеша в связи с этим рассуждает: «возможно, большевики решились на коллективизацию, глядя на такие процветающие, такие изобильные толстовские коммуны» (ДВВ 55)52.Толстовцы, следовательно, – образцово-показательные сектанты, но и они совершили акт насилия над «обычной человеческой природой»53
, почти так же, как и их предводитель в масштабах своей личной биографии. Толстовцы настаивают на перерождении, на новом начале с чистого листа, на освобождении от скверны (и на осуждении той жизни, которая приводит к погружению в эту скверну) – при сохранении знания об одном лишь добре. И как «перерожденные люди» они сами порождают объединения утопистов, из которых одни исполнены воодушевления и человечны (вроде населения тех подвергшихся гонениям коммун), а другие исполнены воодушевления и готовы к бесчеловечному насилию, как большевики, к которым сам Толстой питал отвращение. Этот этический парадокс почти дословно воспроизводится в формулировках из «Воскрешения Лазаря».