Он обладал исключительно высокой писательской техникой, проявлявшейся, в частности, в умении изображать неочевидные предметы – например, десятки страниц, описывающие строительство и пение хора – «Мне ли не пожалеть…», или «перевод» (!) ленинской шифрованной (!) стенограммы партитуры запахов (!) утерянной «Мистерии» Скрябина – «До и во время». При этом, как это бывает с особенно глубокими писателями, его текст в целом, как правило, стилистически и композиционно несовершенен (неровен).
Во Владимире Шарове счастливо соединились склад ума математика, образование историка и унаследованный от родителей дар слова (а еще редкое умение понимать и объяснять: его статья о Платонове в «Литературной матрице» – эталон внятного высказывания на очень непростую тему). Думаю, что проявился и хранящийся в генетической памяти многовековой опыт толкования Торы. Плотность шаровских мыслей и умозаключений, а в первую очередь и сам их характер, беспрецедентны для художественной литературы. Шаров обладал поразительным умением: в результате ряда последовательных умозаключений (как средневековый схоласт или профессиональный математик) получать из посылки совершенно неожиданные следствия. За его фантастическими теориями и неожиданными сближениями парадоксально проступает подлинное знание.
А еще Владимир Шаров был человеком редкого остроумия: и в самом широком смысле – человеком очень острого ума, и в узком – многие его страницы гомерически смешны. Возможно, в этом находили свое выражение жизнелюбие, витальность автора, а может, это такой смех стоика перед лицом трагедии. Не помню даже, когда я так смеялся, как читая стенограмму «теоретического совещания РСДРП» 1910 года («До и во время») или там же о встрече «нового мессии» Скрябина со «швейцарскими рыбаками» – Лениным и Зиновьевым на берегу Женевского озера. Его остроумие блестяще, но иногда и под его покровом скрывается метафора, например зерно с начертанным на нем образчиком ленинской философии дает всход именно сорняку («След в след»).
Думаю, что Владимир Шаров был и незаурядным психологом. Из романа в роман перед нами проходит энциклопедия моделей поведения, типов взаимоотношений, мотивировок поступков и точнейших диагнозов.
Его проза, лишенная традиционных литературных героев (их слишком много, они ненадолго появляются и уходят), тем не менее идет от боли и крови отдельного человека. У Шарова непривычные широта и угол обзора, словно писатель смотрит на жизнь и дела человеческие из какого-то иного, высшего измерения. В ветхозаветной традиции Шаров мыслит категорией рода, род у него является единым организмом и обладает родовым сознанием (как стая птиц – коллективным разумом), возможно, поэтому в фантасмагорическом мире Шарова возможны и реплики одного и того же человека в разных поколениях; во всех случаях смерть отдельного человека отчасти примиряется продолжающейся жизнью рода, в этом род подобен дереву, старые ветки которого отмирают, а новые – пробиваются и прирастают. Дерево, кстати говоря, укрепленное корнями в почве, а кроной в небе и таким образом связующее небо и землю, является одной из самых ранних (встречается еще в юношеских стихах, до всякой прозы) и излюбленных мифологем Шарова.
Пожалуй, одной из главных его метафор был сумасшедший дом (не самая, скажем прямо, оригинальная идея). Жизнь сумасшедшего дома с его стихийными и в то же время циклическими бунтами пациентов и попытками сумасшедших же вождей влить эти протесты в организованное русло появляется уже в его первом романе (заметим, что и про реальный сумасшедший дом Шаров знал не понаслышке). Буквально на нескольких страницах («След в след») убедительно моделируются теория и практика революционного восстания. Переход от благих намерений к полной потере человечности неуловим, стремителен и зловещ. Смех, который поначалу вызывает остроумная шаровская пародия, что называется, застывает в горле. Я не думаю, что в том, как Шаров обращается со своими героями (да и с читателями; впрочем, возможно, про них он просто не думает), есть жестокость – нет, скорее честность и бесстрашие.
С ответственной позицией, наследующей лучшие традиции литературы, у Шарова благополучно соседствует и фонтанирующее игровое начало – иногда на грани хулиганства.