На фоне шаровских фантасмагорий, возможно, менее заметна его тяга к документальности (справедливости ради замечу, что, на мой взгляд, одно с другим у него не всегда органично соединяется). В свои тексты он вводит истории из собственной жизни, жизни своей семьи, товарищей, случайных знакомых, а также истории услышанные и прочитанные – разбор архивов, чтение писем и дневников были его многолетней работой. Особенно важным кажется все, что связано с его отцом. Так, например, история человека, «оправдавшего свою жизнь и расплатившегося за все еще на фронте» («След в след») тем, что однажды не дал расстрелять пленных, – это абсолютно точно воспроизведенная история его отца. И совсем уж пронзительно (и думаю, что предельно достоверно) написано про взаимоотношения с отцом и обстоятельства его смерти в «Воскрешении Лазаря». Похоже, что и сам Владимир Шаров при всем неприятии тоталитарного характера федоровской «Философии общего дела» не избежал (как и многие, в том числе известные, умные и глубокие люди) ее дикого обаяния; она крайне удачно, если так уместно здесь выразиться, легла на отношение Владимира Шарова к собственному отцу и к судьбе его расстрелянных бабушки и дедушки.
Своеобразие художественного мира Владимира Шарова в первую очередь составляют развернутые изощренные метафоры, это и есть основа построения его прозы. Чего только стоит, например, «дело палиндромистов» («Возвращение в Египет») с поэмой «Потоп» (!); в самом феномене палиндрома, оказывается, скрыт глубокий онтологический смысл – возможность обратного хода истории (что, по мысли следователей, является оправданием контрреволюции). А еще его отличает тотальная ирония: Шарову казалось, и, возможно, справедливо, что ирония хотя отчасти может смягчать остроту и драматизм жизненных противостояний.
Конечно же, книги Шарова – это та самая «литература идей», на которой не оттоптался только ленивый. Шаров прослеживает жизнь идей; идеи долговечней отдельного человека и после его ухода живут своей жизнью. Известные исторические деятели (в том числе Ленин и Сталин) и становятся носителями наиболее влиятельных идей, другое дело, что в художественном мире Шарова эти идеи часто оказываются совсем не теми, которые принято с ними связывать.
А еще в мире Владимира Шарова происходят невероятные события: мадам де Сталь рождает еще одну себя, души убиенных Николая и Михаила Романовых переселяются в других людей, а девушка Вера своей волей начинает жить назад; и, что особенно интересно, без всякого объяснения механизма. Что-то похожее (по части отсутствия объяснений), кстати, можно найти и в последнем романе его отца, Александра Шарова; там, например, сама собой то появляется, то исчезает тетрадь со стихами, что-то загадочное происходит с пачкой денег (впрочем, там-то это, наверное, являлось продолжением привычной сказочной линии).
А вот в романе «Царство Агамемнона» уже не раз упоминаемое в прозе Шарова переселение души вдруг впервые получает чрезвычайно обстоятельное и, я бы даже сказал, убедительное описание. Возможно, не только в прозе, но и в мире Владимира Шарова не было перегородок между материальным и идеальным.
Может быть, Володе действительно был открыт доступ к чему-то утаенному от нас. Он, как и Гоголь из шаровского «Возвращения в Египет», похоже, знал, что существует «правда иная… не человеческого – Божественного разумения, из той сферы, куда обыкновенному смертному вход заказан»5. Думаю, что в эту сторону Шаров всегда и смотрел. Когда у Володи начались неприятности со здоровьем, я невольно вспомнил еще один сюжет – братьев Стругацких, давший жизнь фильму Сокурова «Дни затмения». По некоторым свидетельствам, человек, случайно или целенаправленно зашедший в закрытые, опасные для человека области знания, может получать откровенные предостережения. В чем они могут выражаться? Например, в удивительных совпадениях, нарушающих привычную статистику и теорию вероятности.
И теперь, в связи с этим, два слова совсем всерьез. Володя рассказывал (и наверняка не нам одним), что когда он писал «До и во время», ему была нужна еврейская фамилия для заведующего отделением психиатрической клиники; объединив две фамилии, Володя назвал своего персонажа Кронфельдом. Уже потом, после выхода романа, листая что-то вроде энциклопедического словаря, Володя вдруг решил посмотреть, были ли в истории реальные Кронфельды и если да, то сколько. Оказалось, что Кронфельд был один, он был психиатр и работал как раз там, куда его определил Володя, только несколькими десятилетиями раньше. Ну что тут можно еще добавить? (Пожалуй, вот что: открыв после рассказа Володи интернет, я обнаружил, что Кронфельд, тень которого он потревожил, совсем непрост – немецкий еврей, он еще в преддверии Второй мировой поставил психиатрический диагноз Гитлеру, а затем эмигрировал в СССР.)