— Уходи, уходи, тебе там самое место, туда и дорожка протоптана, не заблудишься! — процедил сквозь зубы Михай и встал. Высокий, плотный, в рубахе навыпуск, он тяжело подошел к столу, вынул из полотенца будильник, щурясь, поглядел на светящийся циферблат и, переведя стрелку звонка на одиннадцать, медленно, мучительно медленно завел пружину ключом, похожим на бабочку. Он вышел в сени, промелькнул за окном, закрыв на мгновение свет, — так скользит, скрывая и возвращая свет, дверь железнодорожного вагона. Старуха, дрожа всем телом, следила за ним.
— Ты замерзла, бабушка? — спросил Джордже.
Она и забыла про внука. Протянув сухую, костлявую руку, бабка Аника подоткнула под него одеяло, пальцы трещали в суставах. Во дворе скрипел, словно перемалывая зубами пыль, знойный июльский ветер. Ветви шелковицы скребли черепичную крышу. Громко треснула рассохшаяся потолочная балка, и в щели выступила капелька смолы. Старухе почудилось, что стукнули в оконную раму, и, ухватившись за подоконник, она приподнялась, глянула за окно, прислушалась. Никого. Лишь над степью сиял дозревающий месяц.
— Тучки убежали, — сказала бабка Аника внуку, — дождя нет, но хлеб все одно уродится: и пшеничка будет, и ячмень, и кукуруза.
— Откуда ж уродится? Если земля сухая…
— Уродится, — настойчиво повторила старуха, — Еще до света я уйду и приведу пшеничных коней. И где проскачут пшеничные кони, там каждый колос набухнет, как лисий хвост. Я промчусь под землей, а потом подымусь наверх, а они заржут — молодые необъезженные кони. У пшеничных коней, Джордже, бока из пшеницы, ноги из пшеницы и голова из пшеницы. Только ты один и услышишь, как они прискачут. «Ну, залетные!» — крикну я. Буду я сидеть в возке — колеса из подсолнухов, спицы из кукурузных початков, кузовок сплетен из виноградной лозы, а дуги над упряжью — из ломтей арбуза. Ты меня дождись, и я приеду. Мать с отцом скажут тебе, будто я умерла, и только ты будешь знать, куда я ушла.
Закрой глаза, — приказал Джордже, — а то я могу тебя сжечь. У меня в руках молнии, я ими играю.
Бабка Аника только вздрогнула, но глаз не закрыла.
— Ошалела ты, что ли? — рассердился внук, что она не послушалась.
И вдруг мальчик застыл в испуге: в сенях зазвенел будильник— одиннадцать. Звон тратился впустую и потонул в шорохе и скрипе шелковицы… Михай Дрок делил время на дольки, чтобы легче было перенести боль. Но и такое искромсанное время каждой частичкой боли молило о прощении.
Домой
Они прибыли утренним поездом. Старуха, высокая, худая, в юбке до пят и по самые брови повязанном платке, остановилась на путях, пытаясь отдышаться, а юноша принялся счищать грязь с сапог.
Поезд ушел. Его уже трудно было различить меж пологих холмов, поросших карликовой акацией. Старуха и юноша медлили, словно забыв, что им еще идти до Грэдишти, пешком по степи.
— Вы что здесь потеряли?!
Юноша поднял голову и увидел перед собой начальника станции.
Еще недавно я был солдатом, с винтовкой ходил, а этот кретин обращается со мной, как с тряпкой! — подумал он. У него была красивая голова, чем-то напоминавшая голову молодого волка, но дикая эта красота была какой-то непрочной, даже хрупкой. Кажется, лейтенант Александреску, а может, другой кто говорил, что первая мысль, которая приходит на ум при взгляде на него, — что эту голову легко разбить просто кулаком, и даже хочется это сделать, чтобы увидеть, как брызнет сквозь спутанные волосы кровь и потечет по морде этого волчонка, словно вышедшего в овраг подышать ветром. Красивая, гордо посаженная голова и тренированное в постоянной муштре, ловкое тело…
— Что потеряли? Решимость двигаться дальше, — засмеялся юноша.
— Это сын Опришана Рошьору… Еремия, — сказала стоящая рядом с начальником станции женщина, видимо его жена.
Тот пожал плечами.
— Ну, помнишь, Опришан, тот, что из села в город перебрался…
— Вы очень добры, — сказал юноша, — спасибо, что помните меня. Мы с бабушкой едем по делам в Грэдишть, а мой старший брат Некулай зимой колол у вас дрова. По правде говоря, мы здесь остановились, потому что пахнет свежим хлебом.
— Погодите, сейчас я вас угощу.
— Нет, спасибо, мы не голодны. Просто люблю запах хлеба.
Та-та-та-там… та-там! — просипела старуха. На шее у нее вздулись жилы.
— Это похоронный марш, — пояснил Еремия. — Я рассказал домашним, как мы хоронили генерала Флореску, и бабушка выучила мелодию. Ты зачем разговариваешь, тебе же нельзя, — укоризненно сказал он старухе.
Скоро из Грэдишти придет машина со свеклой, — сказала женщина. — Можете подождать у нас. Вход со двора.
— Я знаю, — улыбнулся Еремия. — У вас на окне в кухне выставлены глиняные петушки.