В массовом сознании сложился стереотип о 1937 г. как апогее сталинского террора. Дата приобрела нарицательный смысл. К ней зачастую апеллируют в назидательных целях, предостерегая власти от авторитарных устремлений: «Опять вернемся к тридцать седьмому году». А между тем, репрессивная волна 1937 г. уступала по своим масштабам иным периодам активной карательной политики, годам коллективизации или депортации народов. Она имела вполне определенную адресную направленность, будучи акцентированной на высшей партийной прослойке, и в сравнительно меньшей степени касалась народных масс.
Американский политолог и историк, бывший атташе посольства США в Москве Р. Такер определяет террор 1936–1938 гг. как «величайшее преступление XX века» [119] . Но почему была избрана превосходная степень оценок? Число жертв коллективизации было в 10, а Гражданской войны – примерно в 30 раз больше. Очевидно, американского исследователя смущали не столько масштабы кровопролития, сколько соотносящаяся с репрессиями идеологическая трансформация режима. Сталин, признается Р. Такер в своем неприятии сталинского поворота, «предусматривал возникновение великого и могучего советского русского государства» [120] . Так что же, на поверку историографические штампы оборачиваются тривиальной русофобией и страхом Запада перед реанимацией «русской угрозы»?
О мифотворческой парадигме 1937 г. рассуждал в преамбуле «Архипелаг ГУЛАГ» А.И. Солженицын: «Когда… бранят произвол культа, то упираются все снова и снова в настрявшие 37-й – 38-й годы. И так это начинает запоминаться, как будто ни до не сажали, ни после, а только вот в 37-ом – 38-ом. Между тем, «поток» 37-го – 38-го ни единственным не был, ни даже главным. До него был поток 29-го – З0-го годов, с добрую Обь, протолкнувший в тундру и тайгу миллиончиков пятнадцать мужиков (а как бы и не поболе). Но мужики – народ бессловесный, бесписьменный, ни жалоб не написали, ни мемуаров. И после был поток 44-го – 46-го годов, с добрый Енисей: гнали. целые нации и еще миллионы и миллионы – побывавших в плену. Но и в этом потоке народ был больше простой и мемуаров не написал. А поток 37-го года прихватил и понес на Архипелаг также и людей с положением, людей с партийным прошлым, людей с образованием. и сколькие с пером! – и все теперь вместе пишут, говорят, вспоминают: тридцать седьмой! Волга народного горя!» [121]
Обличение сталинских репрессий в значительной мере мотивировалось впоследствии проявлением ностальгии по утраченному привилегированному статусу потомков репрессированных партаппаратчиков. В результате, отпрыски ряда видных большевиков подались в диссиденты. Наименование «дети Арбата» стало нарицательным для обозначения отстраненной в 1930-е гг. от партийной кормушки отцов-номенклатурщиков «золотой молодежи» [122] .
«Свои убивали своих» – так сформулировала парадокс «большого террора» бывшая диссидентка, а впоследствии эмигрантка Р.Д. Орлова [123] . Одним из первых концептуализировал сталинские партийные чистки в качестве исторического возмездия известный разоблачитель провокаторства в революционной среде эмигрант В.Л. Бурцев.
Идентифицируя большевиков как изменников делу революции, он в 1938 г. писал: «Историческая Немезида карала их за то, что они делали в 1917–1918 гг. и позднее. Невероятно, чтобы они были иностранными шпионами из-за денег. Но они, несомненно, всегда были двурушниками и предателями – и до революции, и в 1917 г., и позднее, когда боролись за власть со Сталиным. Не были ли такими же агентами. Ленин, Парвус, Раковский, Ганецкий и другие тогдашние ответственные большевики?».
Сталин же, по оценке Бурцева, по отношению к представителям «старой ленинской гвардии» «не проявил никакого особенного зверства, какого бы все большевики, в том числе и сами ныне казненные, не делали раньше. Сталин решился расправиться с бывшими своими товарищами», поскольку «чувствует, что в борьбе с Ягодами он найдет оправдание и сочувствие у исстрадавшихся народных масс. В России. с искренней безграничной радостью встречали известия о казнях большевиков.» [124] .
Еще на рубеже 1950-1960-х гг. в среде консервативно ориентированной части интеллигенции 1937 г. оценивался как «великий праздник» «праздник исторического возмездия».
Сказывался синдром победителей. Придя к власти бывшие соратники переключились на борьбу друг с другом. Много писалось о кроносовском архетипе революций. Самоистребление революционеров по сценарию Французской революции представало как явление закономерное и универсальное.
По горячим следам межпартийной борьбы в среде левой оппозиции был сформулирован концепт сталинского термидора. Он составил основу выдвинутой Л.Д. Троцким теории «преданной революции». В качестве доказательств сталинской контрреволюции Лев Давидович ссылался на следующие метаморфозы 1930-х гг.: отмена ограничений, связанных с социальным происхождением; установление неравенства в оплате труда; реабилитация семьи; приостановка антицерковной пропаганды; восстановление офицерского корпуса и казачества и т. п. [125]