Было уже темно, я лежал. Думал об этих пяти годах – приблизительно пяти, ибо как с точностью измерить время, которое имело, возможно, начало и конец, но чье течение не было обозначено ни одним происшествием, как и пространство, по которому я шел, не имело ни единой неровности? Добавим к этому, что начало этого пятилетнего периода не было хронометрировано, точнее сказать, его не было
вовсе, потому что не имелось исходной точки, исходного события, уловимого каким-либо органом чувств, хотя эта неподтвержденность и стала для меня в определенном смысле решающей. Вспоминая об этих пяти годах, я сожалел о них с такой тоской, что решил отыскать и вновь обрести это прежнее состояние в его целостности, однако едва приняв это решение, я увидел вокруг себя рассеянный свет, то, что свет настоящий, для меня было настолько очевидно, что я отбросил одеяло, чтобы убедиться: не проник ли он в мою комнату через слуховое окошко над дверью. Я вновь сунул голову под одеяло – свет был там. Затем он стал гаснуть, медленно и, как мне до сих пор кажется, очень нежно. Я бы даже сказал, это был не свет, а свечение. Я понял, что эти несколько секунд во мне что-то фосфоресцировало, мне даже показалось, это была моя кожа, она светилась, как пергамент абажура, когда лампа зажжена. Увидев подобное, кто не испытал бы стыд, гордость, страх, но я поспешил успокоить себя: миндалевидный византийский нимб, здесь слово «нимб» было моим. Стамбул завалило снегом. По недосмотру гражданских властей какие-то хиппи фланировали вокруг мечетей, возле Голубой мечети. На ногах у них ничего не было, на головах тоже, если не считать головным убором крупные хлопья снега на красивых длинных белокурых волосах. Под снегом или укрывшись от него, в одиночку или парами, они все равно казались одинокими, каждый был настолько отрешен и погружен в себя, что я не сомневался: они тренируются, чтобы однажды пойти по воде, но пока они погружались в нее до подбородка. Если это когда-нибудь осуществится, скептики все равно улыбнутся, потому что, несмотря на все волшебные зрелища, ислам очень непонятная религия, впрочем, как и иудаизм. Где-нибудь в Европе и Северной Америке в тюрьмы ворвется сквозняк и поставит под угрозу эту тайную ночную жизнь, так давно всем привычную, для называния которой нужны слова: вздыхать, стонать, кричать, скорбеть, хрипеть, плакать, харкать, мечтать в уединении, гордо и надменно. Молодые и старые арестанты внезапно откажутся от вечернего супа, забаррикадируются в своих мастерских, где самое взрослое занятие это изготовление колючей проволоки и рождественских елочек из темно-зеленой, сумеречно-зеленой пластмассы; они разожгут огонь из всех предметов, способных гореть и корчиться на раскаленных углях в клубах копоти и дыма; языки пламени выплеснутся из слуховых окошек, с треском лопнут стекла. Заключенным казалось, будто они участвуют в эдаком вселенском буйстве, но мне не удавалось превратить этот выплеск в нечто политическое, как им бы этого хотелось, ибо я не мог покончить со своим бродяжничеством, ведь время, проведенное мною среди палестинцев, было всего лишь этапом, остановкой в пути, садом, где восстанавливают силы перед тем, как отправиться дальше, где я, перемещаясь, постигал, что земля, вероятно, круглая. Я не верил в Бога. Идея случайности, нечаянная, необязательная комбинация фактов и даже событий, небесных тел, живых существ, эта идея казалась мне изящнее и забавнее идеи Единого Бога. Тяжесть веры может раздавить, а случай дарует легкость и радость. Делает веселым, любознательным и улыбчивым. Самый набожный из французских поэтов Клодель не был готов принять это окончательно, он сказал лучше: «ликование случайности». Какое грандиозное богохульство! Если бы не случайность, улыбающаяся радостная Япония была бы там, где она есть и такой, какая она есть, без своих несметных выхлопов вулканов?