Манон онемела. Инспектор дал ей время переварить услышанное. Она погрузилась в раздумья… и пришла к выводу, что дети не вправе судить своих родителей. Если ее мать испытывала чувства к другому мужчине, то эта глава ее жизни принадлежала ей одной, а главное, она перевернула ту страницу, оставила прошлое в прошлом. Манон вспомнила неубедительные объяснения родителей в ответ на ее вопросы о причинах переезда из Франции в Сан-Франциско. Камилла всегда была лаконичной: «Этого требовала карьера твоего отца». Всякий раз, когда Манон интересовалась, страдала ли она, оказавшись вдали от родных и друзей, мать только улыбалась и пожимала плечами. Манон настораживала сухость доводов о «требованиях карьеры». Инспектор, похоже, был прав: за всем этим маячила не легкая интрижка, а что-то посерьезнее; теперь ей оставалось только жалеть, что она не успела проникнуть в материнскую тайну, и мысленно корить мать за скрытность. Она бы сполна оценила ее признание, с замиранием сердца выслушала бы рассказ о страстной любви, и не чьей-нибудь, а своей родной матери! Кто был этот человек, заставивший трепетать ее сердце? Каким он был, что обещал, чем ее покорил? Ограничивались ли они словесными признаниями, или это была любовь в полном смысле слова?
– Думаете, Тома́ все знает? – спросила она.
– На этот вопрос можете ответить вы одна – вы знаете его лучше, чем я. Я его даже не видел. Вы по-прежнему не верите в его виновность? – спросил перед уходом Пильгес.
– Не знаю, – ответила Манон. – Он мог быть немного неуклюжим возле алтаря – это еще возможно, но все остальное… Нет, это немыслимо!
– Мне тоже в это не верится. Впрочем, как и в случайность его появления в колумбарии.
Манон немного помолчала.
– А может, у него возникло желание, чтобы его отец покоился там же?
– Я ничего не исключаю. Он говорил, в каком отеле остановился?
– Нет, но вы опоздали, – ответила Манон, глядя на часы. – Сегодня днем он улетел.
– Будем надеяться, что урна каким-то чудом появится снова, чтобы я мог отправить это дело в архив и не плодить ненужные бумажки. Если снова его увидите, шепните ему об этом словечко, мало ли что…
Пильгес попрощался и, уходя, указал Манон на ее машину, напоминая ей об условиях их сделки.
Тома́ уже долго молчал. Иногда он принимался расхаживать по комнате, поглядывая то на свою дорожную сумку, то на отца, но каждый раз с угрюмым видом возвращался на диван. В конце концов Раймону надоел его траурный вид.
– Да в чем дело-то, скажи на милость?
– Не могу оставить тебя одного, это же наш последний вечер… Последний, понимаешь?
– Сегодня на стадионе матч. Это, конечно, всего лишь американский футбол, но даже он вызвал бы у нас хорошие воспоминания. Не знаю, помнишь ли ты, как сильно болел лет в восемь за «Пари Сен-Жермен». Однажды мне захотелось тебя позлить. Они проиграли три раза кряду, и я, швырнув на пол газету, заявил, что больше за них не болею, впредь моя команда – марсельский «Олимпик». Ты больше недели на меня дулся. Я забавлялся от души, пришлось твоей матери попросить меня уняться и объяснить, что я делаю тебя несчастным. Вечером я приполз в твою комнату просить прощения, но ты долго не хотел меня прощать.
– Мне не хочется на стадион, – скупо отозвался Тома́.
– Знаешь, что ты мне тогда сказал? Что друзей в трудную минуту не бросают, вот когда ПСЖ завоюет кубок, тогда я смогу поступить как захочу, а пока команде нужна наша поддержка.
– Ну и что? Мне было всего восемь лет.
– Вот и храни верность.
– Ты имеешь в виду себя?
– Нет, твою радость жизни. Мне как никогда необходимо ее чувствовать, чтобы не винить себя еще больше.
– Ты действительно хочешь на стадион?
– С еще большим удовольствием я повел бы тебя в кафе-мороженое, но, увы, это мне не по средствам.
– Сколько времени осталось? – спросил Тома́, глядя на отца в упор.
– Я не болен смертельной болезнью.
Шутка отца не достигла цели: Тома́ направился в свою комнату.
– Прости! – взмолился отец, кидаясь ему наперерез.
– Я спрашиваю: сколько у нас осталось времени?
– Несколько часов, а может, целый день, но вряд ли больше. Я чувствую, что меня зовут, у меня уже трудности с перемещением, плохо вижу вблизи, хуже слышу – одним словом, старею!
– У меня впечатление, что все наоборот. И прекрати свой неуместный юмор, никому, кроме тебя, не смешно.
– Я не нахожу ничего смешного в неминуемой разлуке с тобой, просто не знаю ничего изящнее юмора перед лицом несчастья.
– Как насчет сострадания?
– В любом количестве, сынок, только, чур, в отношении других.
И Раймон уселся перед выключенным телевизором.
Тома́ подошел к столику.
– Оставь в покое пульт. Если бы я хотел включить телевизор, то справился бы с этой задачей сам.
– Чего ты хочешь?
– Чтобы ты показал мне мост «Золотые ворота». И взял с собой мою урну.
– Я не против прогулки, но твой прах останется здесь, я тебя не отпускаю, ты мне еще нужен.
Раймон покивал, пряча улыбку.
– Вызывай своего друга Юбера. Прокатимся, как принцы!