— Ах, куда же я уйду! От себя не скроешься… Да и кроме того, везде, где есть люди, где есть женщины, созданные только для чувственности, — везде меня встретит одно и то же. Мертвая зыбь… Чувственность, вот тюрьма, в которую я сам заключил себя, запер на замок и ключ бросил смерти. Помню, в детстве… Мне было всего лет тринадцать, и я заболел оспой. Первой мыслью моей было, что я могу быть после этой болезни уродом. Одно представление о том, что я стану рябым и меня не будут любить женщины, которые чуть ни с колыбели ласкали меня и награждали поцелуями, — одно это доводило меня чуть не до сумасшествия. Я решил тогда же, что застрелюсь, если оспа изуродует меня. О, лучше бы я сделал, если бы застрелился, потому что теперь меня не хватит и на это, потому что теперь я способен делать только одни гадости и ничего не хочу, ни к чему не стремлюсь, кроме женщин. И не любви, а именно женщин!.. — с самобичующим цинизмом и твердостью воскликнул он. — Это одиночество оказало мне только одну услугу: оно научило меня как следует оценивать свои гадости. Я из минутной прихоти приносил людям страдания, слезы, горе… Обманывал с чужими женами мужей, клялся нелюбимым, что люблю, и все это не только прощал себе, но и ставил чуть ли не в заслугу, потому что другие называли эти гадости победами, окружали меня за них ореолом, завидовали мне. Победа! И Иуда так же победил Христа. Он поцелуем предал Его на крест за 30 серебренников. Я поцелуем предавал на страдания за минутный каприз. А теперь? Если я сделаю это теперь, — я заплачу за все страшной ценой. Может быть, даже сойду с ума! Ах, я хотел бы теперь забвения, только одного забвения! Нирваны… Вот, как там.
Он поднялся на локоть и слабым жестом указал на море, которое было как-то странно бесцветно, точно оно и было, и не было его… Если бы не волны, которые все еще вздыхали и шуршали по песку своими белыми, крутящимися шлейфами, можно было бы действительно подумать, что там какая-то странная манящая пустота. Даже не бездна, а именно пустота, без звука, без глубины, без мысли… Эту мертвенную бледность придавал туманному морю месяц, светивший как-то сбоку холодным и тускло безжизненным светом. Этот месяц стоял теперь над самым обрывом, возвышавшимся за нашими спинами. Ночью, при накренившейся над ним луне, обрыв казался выше и таинственнее, чем в действительности, а хмурые, жавшиеся к нему скалы — какими-то испуганными и прятавшимися один за другого великанами.
Но вот луна скрылась за уродливое, похожее на гору измятого тряпья облако, и море сразу почернело.
— Нирвана исчезла, — зашептал Ладыгин, как-то искоса посматривая на тихо вздымавшуюся поверхность воды. — Теперь оно опять бессвязно ропщет и вздыхает, и волны бьют белыми крыльями о берег… Теперь оно опять полно отчаяния и ужаса… Оно все переполнено ужасом и само — ужас.
Мне стало вдруг жутко еще более, чем прежде, от всей этой ночи, этого моря и главное — этого надорванного страданием голоса. Я с изумлением и страхом начинал ощущать, что проникаюсь тем полугорячечным настроением, которым был охвачен Ладыгин. Меня как-то гипнотизировал и сковывал этот глухой, напряженный голос и эти острые, болезненные взгляды широко открытых мрачных глаз, в которых мне чудилось что-то недоброе, но отделаться от чего я не мог.
— Этому морю, знаешь, чего только недостает теперь? — как-то таинственно спросил меня Ладыгин.
А у меня вдруг в глазах мелькнуло что-то… Я хотел крикнуть: «Да убирайся ты к черту!», вскочить и увести с собой Ладыгина, но вместо этого, смутно предчувствуя, что Ладыгин назовет то, что мелькнуло предо мною, невольно спросил я:
— Ну?
— Трупа, — почти беззвучно уронил Ладыгин и, вдруг, вздрогнув всем телом и не сводя расширенных в ужасе глаз с черного пространства моря, он схватил меня за руку и оцепенел.
— Что с тобой? — тревожно спросил я.
— Ничего… — с трудом и не сразу ответил Ладыгин и, выпустив мою руку из своей, отер со лба выступивший каплями пот.
— Ничего, — повторил он. — Мне показалось.
Он снова распростерся на песке, подергивая себя за густые черные усы, и заговорил, стараясь быть как можно спокойнее:
— Здесь, видишь ли, не так давно утонула девушка…
— Каким образом?
— То есть, ты хочешь знать, утопилась или утонула?
— Да.
— Утоп…н… не знаю… право. Разное говорят.
— Что же, вытащили ее?
— Да, через три часа после катастрофы.
— А кто она такая была?
— Она? Гувернантка… Француженка у местного рыбопромышленника Судьбинина, который летом живет здесь с семьей… Как, бишь, эту девушку звали?.. Гм… Вот странно… Что это со мной? Я забыл ее имя?
Ладыгин даже привстал слегка при этом и тер свой бледный лоб дрожавшею рукой.
— M-lle… M-lle…
Он покосился на то место, где лежал я, и вдруг вспомнил:
— M-lle Julie.
— Ты ее видел?
— Мертвую?
— Нет, живую?
— Видел… — не сразу ответил он.
— Она была хорошенькая?
— Как тебе сказать… Скорее — нет. Большеротая. Крупные черты… Глаза только хорошие — синие, чистые, доверчивые. Фигура тоже удивительная. Точно из слоновой кости, высокая… Да волосы, волосы чудные, совсем золотые, благородного тона.
— Молоденькая?