Утром, когда собирался в школу, я обнаружил еще и потерю рукавичек. Словом, оказался налегке в самый разгар зимы. Даже в школе, которая отапливалась, меня колотило от холода.
Я застудил почки.
В духовом оркестре мне поручили играть на альте. Играть надо было всего одну вещь: «Похоронный марш». Больше мы ничего не умели. После похорон бедным сироткам, то есть нам, давали печенья и конфет. Между тем участвовать в медленной и долгой процессии было для меня настоящим испытанием, так как я очень боялся описаться.
В детском доме я научился многому — курить, драться и воровать.
Воровали мы так. Зайдя в булочную — кондитерскую, один из нас принимался отвлекать продавца:
— Нет, не ту булку… нет, левее, нет, ниже…
А другой тем временем выгребал из‑под весов все, что там скопилось: конфеты, сушки, печенье.
Мы были дети, а потому с жадностью набрасывались на добычу прямо у двери магазина. Некоторые продавцы покрикивали на нас, другие делали вид, что не видят. А одна женщина — с дрожащим подбородком — сама наложила нам в кулек сладких обломков и сказала:
— Вы за все уже заплатили, ребятки. Ступайте.
Ей было нас жалко.
Курили мы вовсю. «Бычки» подбирали в парке, у мужского туалета. Прохожий, зайдя в невысокую кабинку, снимал штаны, садился на корточки и принимался просматривать газету. А мы терпеливо ждали. Затем он выплевывал окурок и, подтершись газетой, шествовал дальше. Мы же, как воробьи на крошки, набрасывались на прикусанный окурок, чтобы высосать из него остатки дыма.
Я не думал о маме. Предпочитал не думать. Я отбрасывал мысли о ней, считая, что это делает меня маменькиным сынком, размазней и соплей. Я жалел лишь о том, что у меня нет шрама на лице и ловко подвешенного языка. Чтобы добиться признания, стал заучивать отборную матерщину и буквально заставлял себя бросаться в драку, со временем освоив такой жестокий прием, как битье коленом в сопатку. У меня появился петушиный азарт, и синяки украсили тело. Кроме того, я еще мог плевать дальше других и часами отбивать ляндрочку (подбрасывать ногой небольшую свинцовую пуговичку с мехом).
В июле неожиданно приехала мама.
Я вывернулся из ее объятий и убежал за кочегарку, чтобы ребята не видели.
— Сыночек, — сказала мама, — ты не рад, что я приехала?
Я промолчал.
Мама стала приглаживать мои растрепавшиеся волосы.
— Ты рад, сыночек, я знаю, ты рад, — говорила она. — Просто ты отвык от меня. Восемь месяцев — это большой срок.
Я никак не мог взять в толк, почему мама не умерла. Ведь у нее уже было серое, как земля, лицо? И все кругом говорили, что мама умрет, и жалели меня. Наверное, и Петр Степанович убежал, потому что побоялся увидеть маму мертвой. А она взяла и не умерла.
— Мне лучше, — сказала мама. — Мне посоветовали пить алоэ с медом. И врачи такие хорошие!
Потом мама стала вспоминать, как я декламировал поэму Тараса Шевченко «Наймычка» и как все в палате плакали, слушая меня.
— Сказали, что ты настоящий артист!
— Я тебя скоро заберу, — вздохнув, сказала мама. — Ты знаешь, Надежда Гавриловна ходатайствует перед автозаводом, чтобы нам выделили комнату. Представляешь, сыночек, какое счастье, если у нас будет своя комната?!
Я знал «Наймычку» наизусть, на украинском языке. Мне самому нравилась грустная история о бедной матери, подкинувшей младенца чужим людям. Но сейчас это было от меня так далеко!
Внутри меня что‑то дрогнуло. «Своя комната! Своя комната! — забилось сердце. — Да, я хочу жить в своей — своей комнате!»
Мама забрала меня из новомосковского детского дома в конце 1954 года.
У нас появился постоянный адрес.
В квартире жила еще одна семья — общий коридор, общая кухня и общая туалетная комната.
К моему приезду мама постаралась создать в нашем тесном уголке уют. Посреди квадратной комнаты (3 х 3) красовался большой деревянный вазон с цветком, который назывался почему‑то розой (этот цветок украшал нашу комнату десять лет и ни разу ничем не оправдал своего названия). Слева от окна стоял хромоногий стол, покрытый чистым листом ватмана. Справа, вплотную к столу, примыкал каркас кровати, лишенной пружинной сетки. В ближнем углу на полу горой были сложены книги — мамина любовь и гордость (несмотря на нужду, мама собирала библиотеку). Чтобы мухи не загадили книги, мама прикрыла их чистой, отсиненной марлей. На окне висели такие же иссиня — чистые занавески.
Я был рад своей комнате, но… но где же вторая кровать?
— Где я буду спать? — спросил я.
— Здесь, со мной, — просто ответила мама. — Головами в разные стороны. Валетом.
Я надулся.
— Это пока, сына. С первой же зарплаты мы купим тебе кушетку. Хорошо?
— Ладно, — буркнул я и, подойдя к кровати, присел на краешек. Одеяло соскользнуло на пол и открыло уникальную самодельную конструкцию, заменявшую панцирную сетку. Недостающие пружины в ней были заменены туго скрученными шелковыми чулками.
— Представляешь, выбросили такую кровать на металлолом! — радовалась мама. — Ребята принесли. Ничего, что пружин нет. Я достала старые чулки, натянула, перетянула, чтобы дыр в кровати не было. Не провалимся.
Сказав это, мама, из баловства, с силой откинулась на кровать.