Позавтракали, погрузили на подводы нехитрое партизанское имущество, боеприпасы и провиант, выстроились на поляне, встали по команде «смирно», рассчитались по порядку номеров, повернули направо – шагом марш! – зашагали по «аллее смерти», навсегда оставив позади Городище: пустые шалаши с измочаленным сеном и рыжим лапником, золу и навоз, пожелтевшие обрывки оккупационных газет, рваные портянки, простреленную флягу, лопнувшую ось телеги, баранью шкуру и лагерных мух, стволы деревьев со снятой корой, тропинки, плешины и обломанные кусты, кровь и гной на желто-зеленых от риванола бинтах, сломанный черенок лопаты, которой рыли могилы – могилы предателей и рядом могилы Нади и Кузенкова, полуразмытый дождем холмик на могиле Богомаза – неполных два месяца, незабываемых, неповторимых месяца партизанской жизни. Когда я в последний раз оглянулся на Городище, на царь-дуб, мне вдруг невыразимо жалко стало все – от могилы Богомаза до лоскута со следами нагара, ржавчины, щелочи и машинного масла, которым с помощью протирки кто-то из нашей группы чистил винтовку. Когда? Перед Вейно, перед ветринской засадой, перед Ржавкой? Сколько здесь, в старом лагере на Городище, в этом лесном партизанском университете, пережито и передумано! За какие-то неполные два месяца больше, чем за всю мою прошлую жизнь с ее беззаботными радостями и пустячковыми трудностями.
Мы уйдем, и на Городище вновь воцарится безлюдье, вновь сомкнется лесная тишь, как смыкаются волны над кинутым в море камнем. Мы жили здесь, боролись и умирали. И все это было лишь коротким мигом в долгой жизни леса, неприметным, как след дыхания на зеркале. Равнодушная к судьбам человека природа уничтожит временем, дождем и ветром оставленные нами следы. Зарастут тропинки, сгниют колья и лапник шалашей. Еще одну тайну – тайну жизни нашего отряда на Городище – присоединили мы к тем неразгаданным тайнам, что веками витают здесь над спутанными зарослями. Здесь кипели страсти, переплетались любовь и ненависть. Здесь вили себе гнездо геройство и измена, здесь играл чистый луч и шипя поднимала голову болотная гадюка, потому что и здесь война развязывала темные силы и страсти, и здесь тоже шла борьба между светом и мраком, борьба за победу нового над старым…
Но все эти торжественно-печальные мысли и чувства, казавшиеся мне правильными и емкими, поблекли вдруг, показались ненужными, когда я услышал песню…
Во главе колонны шел Самсонов. За ним шли командиры, и строем шагали десантники. Пела Алла Буркова, пели три Николая:
Эту песню очень любили у нас в Москве, на Красноказарменной. Ее пели москвичи-комсомольцы нашей части, пела Зоя Космодемьянская, пели восемь наших товарищей, погибших на немецкой виселице в Волоколамске… Но в тот день мои друзья кощунственно переиначили ее слова:
«Капитан Самсонов»! Он слышит эти слова и с довольной, горделивой улыбкой оглядывается на десантников. Он мнит себя славным партизанским вожаком…
– Твер-р-рже шаг! – зычно командует он.
Мы уходим. Мелькают слева и справа желтые пятна могил. О если бы в этих могилах лежали только враги!.. Щемит, горит сердце… Одни из нас до конца жизни будут хранить память о тебе, наш старый лагерь! Другие покидают тебя не оборачиваясь, глядя только вперед. Но многих жизнь заставит еще оглянуться на Городище, на этот скромный обелиск в «аллее смерти». Месть мертвых настигнет их, как бы далеко они ни ушли. Счет мертвых с жизнью не окончен. А значит, не остаются здесь Богомаз, Кузенков и Надя…
В новом лагере
1
Новый лагерь построили на берегу тихоструйной, омутистой Ухлясти, притока Днепра, неподалеку от Горбатого моста, шагах в двадцати от скрытой ивняком заводинки, на месте первой дневки одиннадцати десантников-москвичей. Там стоял еще маленький и смешной шалашик из пожелтевших, осыпавшихся еловых лап.