– Вот и наглотался ты духовной пищи сомнительного сорта, – гладко и увлеченно продолжал Смирнов. – От такой пищи книжный червь и тот получил бы расстройство желудка. Вот и схватился ты теперь за живот и жалуешься горько – обманули, мол, кулинары-писатели, отравили! Ничего, жизнь тебе и клизму поставит, и касторки пропишет, и научит тебя разбираться в удобо– и неудобоваримой духовной пище!
– Читал я без разбора – это верно. А клизму жизнь уже поставила!
– Все зависит от того, что читать и как читать, – наставительно произнес Смирнов. – От одной книги можно взять больше, чем от тысячи книг.
– Выходит, читал я много, – перебил я Смирнова, – а правильные книги мне не попадались. Где же они, эти книги?
– Их много, – отозвался он. – Один Павка Корчагин чего стоит!.. Я, правда, последние три года художественной литературы почти не читал – тоже грех был. Впрочем, ты забываешь, мы с тобой не в Москве, а в немецком тылу находимся. До библиотеки отсюда далеко…
Смирнов замолчал и задумался. Никогда больше не придется ему взять в руки любимую книгу. Я знал от Юрия Никитича: Смирнов не протянет до зимы.
– И Ленина ты читал? – спросил я, закуривая. – Курить будешь?
– Нельзя мне… И Ленина, и Маркса читал. С четырнадцати лет. И до вылета в немецкий тыл воображал себя марксистом. Однако здешняя жизнь доказала мне, что текстуальное знание марксизма еще никому не дает права называться марксистом. Теперь я понимаю, почему мне многое не удавалось в практической комсомольской работе. Ребята в школе живого, настоящего дела требовали, путали, ошибались, наскоро исправляли, а я их моралью из учебников пичкал, безголовыми делягами обзывал. Смешно вспомнить! А ведь меня уважали за начитанность – у меня никогда не выходил боезапас складных формулировок, марксистских аксиом. «Академиком» называли, а меня почти всякий практический вопрос ставил в тупик и опять заставлял ночами сидеть над книгой… Ведь Ленин говорил нам: нельзя считать себя коммунистом только потому, что ты усвоил коммунистические лозунги, только в борьбе можно стать коммунистом…
– Ну а теперь? – спросил я, с сомнением глядя на юное лицо Смирнова. Марксисты представлялись мне людьми пожилыми, бородатыми…
– Теперь? Теперь я, наверно, гораздо ближе к тому, чтобы стать марксистом. Немецкий тыл для меня, можно сказать, курсами усовершенствования, высшей партшколой стал. Конечно, эти три месяца я провел не так, как хотел бы: на первой же засаде ранили. Но я никогда не чувствовал себя оторванным от друзей – там, у Бажукова, и у вас тут, в Хачинском лесу…
Мне припомнился рассказ Щелкунова о Смирнове, и мне стало неловко, стыдно даже: как плохо разбираемся мы в людях!
А Смирнов подбросил горсть сухих веток в костер и продолжал:
– Теперь-то я понял: никаким книжным знанием нельзя заменить знание жизни. Наше с тобой поколение не знало царизма, революции, не знало ни разрухи, ни голода. Только читали мы обо всем этом в книгах, учебниках. Теперь мы совсем по-другому понимаем такие «отвлеченные понятия», как «война», «классовая борьба», «разруха», «советская власть» и «фашизм». Пожалуй, не все мы еще до конца поняли, но зато очень многое прочувствовали. Вообще это замечательно! – говорил, все больше оживляясь, Смирнов. – Наше поколение… Такой дружбы между людьми, такой любви к родине не знало до нас ни одно человеческое поколение. Потому и героизм, душевная красота – естественное состояние нашей молодежи.
– Уж очень у тебя высокопарно получается, – сказал я, чувствуя себя неловко. – Как в передовице…
Я встал и принялся собирать сухие сучки в траве, прислушиваясь к словам Смирнова.
– Ты понимаешь, как это здорово? – все сильней распалялся Смирнов. – Взять целое поколение и лепить его по образцу такого великана, как Ленин! Ты представляешь, как Ленину хотелось бы взглянуть на нас, хотя бы одним глазком, хотя бы на минутку!.. Велик почет, но велика и ответственность.
Смирнову ответил взрыв звонкого молодого смеха. Кто-то крикнул в лагере, очередью грянули хлопки, и снова зазвенел в молчании леса задорный молодой смех.
– В «жучка» играют, – улыбнулся я, бросая в костер охапку валежника и снова садясь.
Слова Смирнова взволновали меня. Хорошо, черт побери, говорит этот паренек, складно! Не часто приходится в отряде говорить об отвлеченных вещах. Русский человек чужд многоречивости. В чистом глубоком чувстве есть нечто такое, что заставляет большинство из нас ревниво скрывать, таить его в самом сокровенном уголке души. О любви и ненависти очень скупо говорят в отряде. За любовь лучше всего говорит сейчас ненависть, а за ненависть – трупы врагов, обгорелые скелеты вагонов «Дойче рейхсбана», паровозов, машин. Говорят на предельно выразительном, чисто партизанском языке. Этим языком партизаны наши владеют в совершенстве.
– Послушай! – сказал я, волнуясь. – Вот ты говоришь о дружбе, о патриотизме – все это очень хорошо. А что ты скажешь о предателях – о полицаях и старостах, о тех дезертирах-приймаках, которые все еще сиднем сидят в деревнях?