Анализируя особенности культурной политики послевоенного периода, Евгений Добренко отмечал, что своеобразие ждановских постановлений состояло в их открытости. По сути, это были обычные цензурные постановления, но, в отличие от аналогичных документов 1920–1930‐х годов, принимавшихся в закрытом, почти секретном режиме, ждановские постановления были публичными — они печатались в газетах, сопровождались докладами и общественными обсуждениями, задавали рамки дискуссий о культуре728
. Что означала эта публичность? Добренко полагает, что ее функция была перформативной: постановления он рассматривает как символические документы, знаменующие новый статус власти, единственной публичной функцией которой стала демонстрация самой себя. Действительно, если рассматривать ждановские постановления как цензурные, их публичность выглядит избыточной, не имеющей отношения к содержанию. Ситуация меняется, если подойти к ним не как к репрессивным, а как к мобилизующим актам. В этом случае видно принципиальное отличие ситуации второй половины 1940-х. В 1920–1930‐е годы главным объектом мобилизации было население Советского Союза — это оно должно было строить и защищать социализм, становясь в процессе советским народом. Искусство, литература, кино выступали как инструменты этой мобилизации, писатели и режиссеры — как агенты власти, а сама власть — как главный писатель и режиссер729. После войны ситуация меняется: продвижение социализма не требовало массового участия советского народа, ключевая работа — производство образов советской действительности — ложилась на плечи творческой интеллигенции, и из организатора мобилизации она превратилась в ее объект. Это означало перемену в функции власти: отныне она идентифицировала себя уже не с художником, а с его критиком. Этот статус требовал публичности, и, устраивая обсуждения постановлений о культуре, Жданов фактически выступал в роли главного критика. Во время философской дискуссии, посвященной обсуждению книги Георгия Александрова «История западноевропейской философии», он даже сделал попытку описать новую роль критики в философских терминах, заявив, что в социалистическом обществе критика и самокритика представляют собой особую форму борьбы между старым и новым, которая и является внутренним источником развития советского общества730.Уход Жданова с политической арены сделал место главного критика вакантным, и накопленное в среде критиков напряжение потребовало выхода. Среди ведущих критиков развернулась своего рода борьба за власть: претендуя на освободившееся место, они демонстрировали свои связи с титанами русской критики. Владимир Ермилов, главный редактор «Литературной газеты», опубликовал шестисерийный труд «За боевую теорию литературы», выпущенный в 1949 году отдельным изданием под заголовком «Прекрасное — это наша жизнь!», открыто отсылавшим к знаменитому тезису Чернышевского731
. Александр Фадеев, глава Союза писателей, опирался на авторитет Белинского, чьим именем освящал свою борьбу с низкопоклонством и космополитизмом732. Кампания по борьбе с космополитизмом, фактически развернутая одними критиками против других, тоже представляла собой передел власти. Мучившее советскую культуру ожидание критика разрешилось его уничтожением: те, кто должен был предъявить миру величие советской культуры, теперь оказались виновными в том, что этого не произошло.Произошедшую после смерти Жданова переориентацию советской культурной политики с внешних вызовов на внутренние угрозы сложно не связывать с возвышением группы Берии и Маленкова. Столь же сложно видеть в этой перемене исключительно результат партийной борьбы — как минимум потому, что тот же путь от обращенности вовне к внутренним репрессиям однажды уже был проделан Советским Союзом. Период, непосредственно предшествовавший Большому террору, тоже был эпохой расцвета советского интернационализма и демонстрации достижений страны внешнему миру. Это было время интенсивных культурных связей и активного участия СССР в мировой культурной жизни, наглядно предъявившее политический потенциал международной культурной коммуникации и заставившее обратить внимание на проблемы репрезентации, результатом чего отчасти стала внутренняя борьба с формализмом. Последовавший за этой чисткой культуры Большой террор был попыткой избавиться от того, что, по мнению советского руководства, представляло угрозу целостности страны. В репрессиях второй половины 1930‐х принято видеть акт устрашения, демонстрации власти, но это не был произвольный террор: как отмечал Дэвид Хоффман, аресты и казни проводились тайно, их задачей было не напугать советский народ и принудить его к покорности, а уничтожить врагов733
. Тот факт, что в числе этих врагов оказались многие из героев периода интернационализма, не был случайным: именно их связи с внешним миром, прежде представлявшие ценность, стали рассматриваться как потенциальная угроза.