В такую ночь созревает рябина и крестятся старухи.
— Войной повеяло... — сказал отец.
Долгая вспышка зарницы осветила, словно всплеском пламени, пустынную Шоссейную. Где-то очень далеко, за Каменкой, послышался приглушенный нарастающий рокот грома.
— Приближается, как война, — ответил Славин.
Но до войны еще было целых пять лег, и им не пришлось увидеть освещенную заревом пожаров зловеще-пустынную Шоссейную, по которой, скрежеща и лязгая металлом, чадя бензином и гогоча чужим языком, разбивая окна и пристреливая собак, в город ввалится Нашествие.
Доживи они до этого часа, взяли бы они в руки оружие и погибли бы на первых рубежах войны, и затерялись бы их имена среди миллионов других имен в запоздалых сводках о потерях.
Но они не дожили до этого времени, ибо жить каждому из них оставалось чуть больше года.
Славин не спал. Уже которую ночь бессонница посещала его, заставляя еще и еще раз вспоминать приход этого стукача Рудзевицкого в музей и его наглое предупреждение «не раздувать кадило», как он выразился, из этой истории с игрушкой-макетом, которая так понравилась детям Шендерова.
— Не забывайте, кто он такой... — несколько раз повторил тогда Рудзевицкий.
Славин был возмущен, а Рудзевицкий, не обращая внимания на его гнев, знай себе похаживал по натертому воском полу и что-то важно записывал в свой блокнот.
Тогда Славит* объяснил ему, что, входя в музей, нужно снимать галоши и что эго знает каждый школьник, и даже военные, у которых галош нет, тщательно вытирают сапоги, еще не входя в помещение, а потом еще пользуются тряпкой, заботливо разложенной уборщицей Степанидой.
Рудзевицкий галош не снял, не торопясь, закончил свои записи, сложил блокнот и, оставляя на паркете грязные следы, ушел.
Сторож Головко, растапливавший в коридоре изразцовую печь, проворчал:
— Бисов писатель, — и стал вытирать пол.
Макет шкафа «Мать и дитя», трижды покрытый лаком, принадлежавший музею и входивший в его экспозицию в самом светлом углу зала промышленности, над которым было паписано: «Эго делает наша фабрика имени Халтурина», — так и не вернулся в музей с торжественной выставки достижений народного хозяйства, устроенной в городском театре по приказу Главного Начальника в ознаменование года Великого Юбилея.
Макеты стульев и кожаного дивана вернулись, а трижды покрытый лаком красавец макет «Мать и дитя» пропал.
Чуть позже, пустившись в розыски, Славин узнал, что этот шкафчик очень понравился детям грозного Шендерова и прямо с выставки переехал в их детскую.
Через несколько дней после появления Рудзевицкого в музее Славин, дождавшись выходного дня, когда сам Шендеров должен был быть дома, пришел за экспонатом.
Шендеров, скрипя сапогами и поправляя френч, вышел к нему в переднюю, пожал руку и, узнав причину его прихода, скрылся за дверью, откуда вскоре донеслись хныканье и нытье.
Шендеров вынес шкафчик, передал его Славину, молча открыл входную дверь, пожал Славину руку и посмотрел ему вслед.
После возвращения экспоната в музей прошло уже много времени, но какое-то чувство гадливости и возмущения не покидало Славина.
Стараясь избавиться от бессонницы и от этого надоевшего и разъедающего душу чувства, он слушал, как ветер скребет и ударяет по ставням ветвями яблони, и думал о музее, о восковых фигурах священнослужителей, заказанных им для отдела религии и недавно установленных в комнате на втором этаже.
Наверное, их нужно поставить вместе с мумией. Пусть они стоят над ней, словно молятся. Пусть православный священник, поднявший глаза к нему и одетый в серебряные одеяния ксендз и накрутивший на руку «тфилин» раввин, раз они появились в музее города, где уживаются эти три религии, стоят рядом над этой мумией и молятся. Ведь неизвестно, в какого Бога верил тот, чьи останки лежат в стеклянном ящике.
Увлеченный своим решением, Славин оделся и, стараясь не разбудить домашних, ушел в музей.
Была та пора ночи, когда сторожа, даже самые усердные, спят.
Он и не стал заходить во флигель к Головко. Своим ключом открыл дверь ос обняка, миновал коридор и зал природы и по узкой скрипящей лестнице поднялся в комнату, где стояли священники. Только здесь он включил свет и стал размечать места для будущей экспозиции.
Усилившийся к рассвету ветер громыхал сорванным листом кровли.
— Нужно завтра пригласить кровельщиков, — подумал вслух Славин. И в ответ вдруг услышал:
— Яковлевич, для вас и ночи нет! — В дверях стоял сторож Головко с топором в руке: — Ля подумал: воры!
— Давайте поработаем, Павел Семенович, — улыбнулся Славин.
Когда совсем рассвело, священники стояли над гробом, где лежала мумия, и молились, а сторож Головко прибивал над дверями табличку с надписью «Отдел религии».
Над Славиным стали сгущаться тучи. Что-то непонятное, тревожное, еще не выразившееся в каком-то определенном действии, но заметное в силе рукопожатия и взгляде некоторых начальников, с: которыми ему приходилось встречаться, уже проявлялось.