— А чего стоит его фраза о каштановой аллее! — продолжал или повторялся Главный Начальник. — Это заявление о каштановой аллее, якобы посаженной дворянкой, родственницей Пушкина, ни о чем не говорит, а только оскорбляет наш зеленхоз, который работает отлично. Пушкина мы ценим и знаем не меньше этого директора музея и разбираемся в творчестве поэта не меньше его. Сопоставление нашей Великой Даты с датой смерти Пушкина явно нездоровое и, я бы сказал, враждебное. Ну а призыв не сносить памятники ксендзам и этот камень с не нужной нам надписью на бывшей Костельной улице, а ныне Октябрьской, названной в честь Великого Октября, накануне Великой Даты звучит явно враждебно и заставляет задуматься, кому служит директор музея Славин.
Это уже был приговор.
Но это было еще не все.
Еще не истекли считанные летние недели, отведенные Славину Временем.
Однажды по дороге в музей он шел, задумавшись, и, опустив голову, разглядывал камни на обочине улицы.
Кое-где, в щелях между камнями, поднимали желтые головки запоздалые одуванчики.
«Какой стойкий цветок, — думал Славин, — весной первым поднимается и заполняет своим ярким золотым разливом свежую зелень — и последним встречает заморозки, прижавшись где-нибудь к крыльцу старого дома или к доскам забора».
Но до заморозков было еще очень далеко, был разгар лета, цвели тополя, и белый пух, медленно кружась в нагретом воздухе, оседал на садах и земле.
Кто-то окликнул его:
— Дзень добры, пане Славин!
Он поднял голову.
— Дзенькую бардзо за ваши словы на тым конгрессе. Ти ктуже лежать в гробах, и я бэиньдзем модлить сен за вас.
Ксендз, прижав руку к груди и чуть поклонившись, медленно перешел улицу и растаял в зное и тополиных хлопьях.
В этот день в музей приходили Рондлин и мастер Сумейко. Принесли чучело бобра в большом стеклянном коробе.
На задней стенке короба Рондлин, отложив свои государственные заказы, изобразил берег Березины и полузатопленные стволы деревьев.
Был еще плоский, довольно большой пакет.
— Это от меня музею, — сказал Рондлин, развязывая пакет, — я слышал, что это нужно...
В пакете был Маркс, и сторож Головко укрепил его на свободном месте в отделе сельского хозяйства.
На этот раз Маркс из-под кисти Рондлина вышел добродушным и чуть легкомысленным, даже приветливым.
Среди снопов и колосков он выглядел каким-то своим щатковским мужиком.
Ветерок сквозь открытую форточку шевелил колосья, тени от них прыгали по лицу вождя, и он начинал хитро подмигивать.
В начале августа, вечером, перед закрытием музея, пришла комиссия.
Посетителей уже не было.
Славина попросили запереть дверь изнутри и показать еще раз все экспонаты.
Состав комиссии был усилен и обновлен незнакомыми Славину людьми.
Ничего нового комиссия не нашла.
И тут Славин вспомнил, что в прошлый раз забыл показать материалы, не входящие в экспозицию, пока не разобранные, хранящиеся под замком.
...Словно голодная стая, накинулась комиссия на старые журналы.
Замелькали страницы прошлых лет, и послышалось:
— Вот враг народа и вот враг народа! И вот еще враг народа! Хватит, товарищи, не будем больше смотреть!
Все опечатать!
Славина увели из дома ночью.
В городе рассказывали странную историю, в которую хотелось бы верить.
Будто бы на следующую ночь к сторожу музея Павлу Головко пришел Адам и принес много водки.
Степаниды дома не было. Она уже несколько дней обшивала свою знакомую в Титовке и оставалась там ночевать.
Адам принес много водки, а Павел Головко объяснил ему, как ее пьют.
Когда они потом вышли во двор, то увидели, что окна на втором этаже музея светя тся. Оттуда доносился шум вроде пения на разные голоса.
Они поднялись наверх и увидели, что раввин, священник и ксендз, перебивая друг друга, каждый по-своему, нараспев, громко и тревожно молятся, часто повторяя:
— Цодик Славин...
— Цодик Славин...
— Цодик Славин...
Вот и все. Жена Славина пыталась наводить справки.
Ей деловито отвечали: «Осужден на восемь лет».
Потом, через некоторое время: «Осужден на десять лет без права переписки».
Потом: «Осужден на двадцать лет и отправлен в дальневосточные лагеря».
А оттуда: «У нас Цодик Яковлевич Славин не числится».
А его далеко не увозили.
Ведь судила «тройка», что гораздо проще и быстрее. Да и зачем загромождать поезда и прочий транспорт. Даже до Минска. Даже до Куропат.
Под Бобруйском есть прекрасные места с: глухими лесами и песчаной землей.Что он видел и слышал в свое последнее утро?
Какие птицы, потревоженные выстрелами, кружили над лесом?..
...Сизоворонка...
Ракша...
Сивокряк...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Давайте вернемся к Матле!
Туда, на Шоссейную, где старая липа и сад и двери открываются с легким надтреснутым звоном, похожим на удар старинных часов.
Туда, где лопухи и лиловые вспышки колючек, и Годкин шьет модные дамские пальто, а его красавицы дочери собираются на танцы.
Чудесная улица эта Шоссейная, и душа моя, измученная нахлынувшей болью, вновь и вновь припадает к ней. И неистовым букетом, согревая и утешая меня, снова зацвели маленькие домики, деревья, заборы и калитки, булыжники и печные трубы...
Какую великую ценность возвращает мне Шоссейная!