— Все будет хорошо, тетушка, — прошелестел голос, и Ксения Микитична окончательно провалилась в сон. И сон был сладостен.
В нем был дом.
Терем каменный о красное крыше. Окна из цветных стеклышек. Крылечко горбатое. Цветы у крыльца… муж, который Ксению любил… так любил, что жизни без нее помыслить не способный был.
И сын.
Сыновья.
А еще дочка, девочка с глазами синими, как у него, с косою светлою. Она смеялась так звонко и радостно… а потом была и свадьба Игнатушкина, и невеста его, скромная да тихая.
Внуки.
Хороший сон.
Радужный. С запахом яблонего цвета…
…тот, кто не помнил своего имени — кольнула запоздалая мысль, что стоило спросить, вдруг бы сказала боярыня, раз уж удалось ей матушку узнать, то и его, глядишь, припомнила б? — вытащил из возка отяжелевшее тело. Впрочем, тяжести он не ощущал.
Как и сожаления.
Он отнес боярыню в дом, и никто из людей не повернул головы в его сторону. Лишь захрипели лошади… и собаки завыли всполошенно.
Он поднялся в горницу.
И уложил Ксению Микитичну на пол.
Вытянул ленту из волос.
Отступил.
Огляделся.
Подвинул поближе сундук с кованым краем.
…матушка просила сделать так, чтоб эта смерть гляделась естественною. Что ж… приподняв Ксению Микитичну, он перетянул ее к сундуку и легонько приложил головою о край. Хрустнула тонкая косточка.
Захрипела боярыня.
Но глаз не открыла.
Что ж, проживет она еще час или два, если повезет — день… но в сознание не вернется. А чары… смерть стоит у порога, и кто дознается, когда она к порогу подошла.
Упала лента атласная.
И зеркальце разбилось со звоном… выплеснулась на пол водица…
Он огляделся.
Выходило ладно. Потер переносицу… устал. Надо же… а еще в Акадэмию возвращаться… он говорил матушке, что там тяжело, однако разве ж слушает она?
Прежде чем покинуть дом боярыни, он задержался. Ненадолго. Лишь затем, чтобы просыпать у порога серый пепел… и листок засунуть за гобелен. Тайник не самый лучший, да ему хороший не надобно. Чего было стеречься боярыне в своих покоях?
Теперь, коль искать станут, то и найдут… а обнаруживши, замнут.
Матушка должна быть довольна.
…а все ж таки жаль, что имени он так и не спросил. Вдруг бы назвала…
Глава 24. Вновь о голове гудящее
Голова гудела.
До чего знакомо… этак я и взаправду решу, что не голова у меня — колокол храмовый. И кажному, кто жрецом себя мнит, в него бить позволено.
Ох ты…
Грехи мои тяжкие.
Но коль гудит, то, значится, еще на месте.
— С возвращением, Зославушка…
Куда?
— Ты-то глаза свои бесстыжие открой… погляди, до чего довела человека… облысел весь, — Архип Полуэктович по голове рученькою провел.
— Вы и так… лысым… были…
— Был, — признался он. — Но по собственному почину. А если б не был, точно облысел бы. Или поседел.
— Я живая?
— Живая, Зосенька. Живая… и поверь, вскорости ты об этом крепко пожалеешь. Плохо я тебя учил… ох, плохо…
Живая.
Ох, уже жалею, что живая, небось, мертвым этак не болить. Рученьки мои, чую, на месте. Крутит так, что выть впору. И ноженьки от них не отстають.
Целые ли?
Аль тварюка-таки добралася… пообглодала… от мысли этакой жуткое я ажно взопрела. А ну как и вправду пообглодала? Тогда б лучше мне вовсе помереть. Кому нужна девка без рук, без ног? Аль с руками и ногами, но когда они не шевелятся, не ходют, не робют? И жаль себя, молодую, сгинувшую ни за что, стало прям-таки до слез.
— Раскаиваешься? — осведомился Архип Полуэктович, подушечку подо мной поправляя.
Я ж не на него глядела.
На руки свои.
Лежать поверх одеяла расшитого.
Не в повязках. Не в ранах. Целы-целехоньки. Белые токмо, да ногти синевою отливають. Но я б на них вечность любовалася. И что с того, что пальцы в мозолях? Что ни колец на них, ни перстней? Затое целые! Все счастье!
— Раскаиваешься, — Архип Полуэктович стульчик подвинул. — Да целая ты, целая… успели. Между прочим, некроменты на тебя, Зославушка, дюже обижаются. Почто их тварь порушила?
— Я?
Обижаются, значит?!
Тварь порушила?
Так как не я б эту тварь порушила, ихняя зверюга нас бы с Евстигнеем… небось, конечне, некроментам нас не жаль, да я себе чужой тварюки дорожей.
— Это ж не просто умертвие, — продолжил Архип Полуэктович, подбородочек подперши. — Это исторический экземпляр. Жемчужина, можно сказать, коллекции. На остове пещерного медведя сделанная.
— Издох? — с надеждою спросила я, когда сумела языком ворочать. Ох ты, а язык тож болел, что намозоленный. И что ж этакое со мною сталося-то?
— Еще лет триста тому, — с охотою ответил Архип Полуэктович. — А вы, ироды, несчастное создание добили почти… и ладно бы упокоили, как полагается, нет, поиздевались. То силой перекачали, то песком подрали, а под конец и аутодафе устроили.
— Чего?
— Спалили.
Я на потолок поглядела.
Как-то даже совестно сделалося. А и вправду, жила себе тварюка триста лет опосля смерти. Сидела в клетке. И сидела б дальше, когда б не мы с Евстигнеем…
— Евстигней…
— Живой и почти целый. Швы вот разошлися… но ничего, наново их залатали. Целительницы теперь вокруг него хороводятся…
А он, небось, и радый.
Глазищами зыркает. Вздыхае и стогнеть жалостливо, зная, что жалость сердце девичье стрелою пробивает.
— А я…