В толпе остановились два старца в черных монашеских рясах, слушали пение отрока, поднимали головы, тихо перешептывались, закрывая умиленно глаза.
— Небесный глас дарован чаду,— шепнул один.
— Отменный! — поддержал другой.— Достоин епископского хора.
— Да будет так, отче. Великое благозвучие привнесет он в служение господу. Пусть свершится сие! — и перекрестился.
Старцы подошли к седому Ромашу.
— Какому богу веруешь?
Ромаш растерялся от неожиданности.
И когда гусляр совершил крестное знамение, старцы сказали громче:
— По святому делу божью... следуй за нами, с отроком.
Шли они по узеньким улочкам города. Полуземлянки, мазанки будто вросли в землю. И вдруг — на просторе хоромы стоят. Юрко дивился красоте боярских теремов, узорчато изукрашенных. Как из тумана, выплывали воспоминания: когда-то и он жил в таких светлых палатах. А теперь и землянки своей нет, и он идет в рваной холщовой рубахе, а рядом — монахи в нелатаных рясах. А дед Ромаш, такой гордый перед врагами — половцами, послушно ществует за этими старцами неведомо зачем.
Привели их к высоченной церкви и сдали регенту — монаху со строгим, седобородым лицом. Выслушал он пение отрока, и лицо его сразу стало добрым, будто родным. У старого Ромаша потекли слезы: жалко расставаться со своим любимым поводырем. Но регент так ласково заговорил с дедом, советовал послушаться, обещал не разлучать с внучком. Старый гусляр все ниже клонил голову и наконец махнул рукой:
— Как ни мила сердцу воля, а ради милого внучка и сердце скуешь.
Нарядили и старого и малого в груботканые черные полукафтанья, и пошла жизнь их на новый лад.
Соборный хор огромен, складно и напевно поют, со всех окраин съезжаются люди на епископское служение. В соборе полно люду — яблоку негде упасть. И как только затихал хор и одинокий голос Юрко врывался в торжественную тишину» звеня меж высокими стенами, поднимали люди Головы, взгляды всех устремлялись к правому клиросу, в глазах вспыхивала радость. Юрко не раз слышал позади себя восторженный шепот:
—Неслыханно дивный голос, ангельский... И впрямь — внук Бояна...
На первой же службе епископ Черниговский Порфирий удивился пению Юрко й пожелал взглянуть на голосистого отрока.
— Чей ты?— спросил тихо, а глаза черные, жгучие и такие страшные, что у паренька язык словно отнялся. Заробел перед пронизывающим суровым взглядом. Брови черные нависли лохмами, бородища длинная и широкая, а на голове целая копнз всклочена, ни дать ни взять — леший!
— Так чей же ты? Говори, не робей.
— Де-да Ромаша, — еле выговорил Юрко.
— Знаю того сладкогласого песнопевца. Гордость у него выше княжеской! А отец кто? — нахмурился епископ, еще страшнее стал.
— Ни-икто... Из вотчины Бояновых будто.
—Из Бояновых? Ну, да! — Епископ удивленно уставился прямо в глаза Юрко. — Да, да, ликом схож. Я и гляжу: знакомый лик, — Уже смягчая взгляд, епископ истово закрестился, широкий рукав груботканой рясы взмахнул, как черное крыло.— Царство Небесное всему роду Бояновых! — Погладив отрока по голове жесткой ладонью и, словно Обрадованно, проговорил:— Слава тебе, боже... Значит, не кончился великий род?!
Юрко показалось, что лицо епископа Порфирия просветлело, когда тот добавил:
— Так тому и быть: воздадим тебе по роду твоему. Скажу князю, и запишут тебя в черниговскую дружину. — Снова погладил мальчика по голове. — Учись разумней да напористей, послужи своему народу и господу. Да посмелей будь, сыну тысяцкого не пристало страшиться: не бойся смерти, бойся неправедной жизни...
В первую же поездку епископа в Киев чернецы захватили с собой и Юрко. Там он стал петь в хоре Десятинной церкви. Пел и не мог налюбоваться чудной росписью стен и шести высоких куполов. А вся посуда церковная светилась золотой и серебряной чеканкой. Царские врата — в золоте и самоцветах! Богатый храм! У него во владении целый городок Полонное. Церковь и назвали Десятинной, потому что в ее казну поступала десятая часть всех княжеских доходов.
Утром бежал в монастырскую школьную избу, охваченный радостным ожиданием нового. В руках — навощенная дощечка да острая палочка: пиши по воску, прочти и теплым пальцем вновь заглаживай. И было счастьем сидеть на скамье и выводить на этих липовых дощечках неслыханные слова, и делались они простыми и понятными.
Вскоре и дедко Ромаш перебрался в Киевскую лавру: певал на клиросе. Но недолго жил он: открылись старые раны. Собрался умирать старик и призвал Юрко.
— Ухожу я, внучек названый, — хрипло, еле слышно проговорил он, не вставая, желтым восковым лицом смотрел на своего верного помощника. — Мудро и славно сказал тебе епископ: служи народу... а про господа молчу, ибо сам не ведаю, Перун ли всеблагой или Христос сотворил зло—оставили сиротой горьким... как и землю нашу— она ждет порядка и лада, а у людей головы перемутились... Помни это, живи с народом, приукрашай жизнь... В мире жить — миру служить... Народ твой — твоя семья, твои родичи. Народу веруй... Ему и пой... Созывай всех в доброе собратство: все мы одного деда внуки... Все жаждем родного, ласкового слова...