— Тебя, что ли? — раскатисто заржал Сашко, беря порожнее ведро. — Ванек, где у вас крыница?
— Ты то по-русски баешь, то по-хохляцки, — вспылил Ванька. — Я же не ведаю, что такое крыница.
— А я не ведаю, что такое притвор! — беспардонно влез в разговор Сенька.
В коридоре кто-то зашебуршал, потом открылась дверь и, держась рукой за косяк, появился дед Пентюх. Поставив корзину, накрытую тряпочкой, на табуретку, принялся ругаться:
— Обормотом ты был, обормотом и остался. Ответствуй: где две ночи шамонялся, бабка уж переживать начала. А седни, глядь в окно: кажисть, Ванька с друзьями подъехал. И где коня упер, где?..
— Хватит, дед, скрипеть, — психанул парень. — Давай лучше показывай, что там бабка прислала.
Старик сокрушенно махнул рукой и поставил на стол бутыль самогонки, выложил жареную курицу, огурцы:
— Вот, угощайтесь.
Сашко, завидев бутыль, махом уселся за стол.
— Дед, ты зазря на соседа бранишься. Он ведь в бою за революцию участвовал. Вон даже ранение получил. А ты: обормот. Нэ ладно это, — говорил Сашко, разливая по стаканам самогонку. — Герой он — вот хто. У мэнэ был бы такой сосед, я бы кажный дэнь его горилкой угощал.
— Вот и бери энтого обормота к себе шабром, — обиженно просипел дед, — а нас с бабкой избавь, токмо спасибо скажем.
— А я уже взял, — разламывая курицу, успокоил деда Сашко.
Семка поспешил во двор и тут же вернулся, неся солдатскую шинель.
— Вот, дед, скидай свою хламиду, примеряй солдатскую шубу, дарим, — накинул он старику на плечи шинель.
— Будешь как революционер, — подмигнул друзьям Макущенко.
— Релюцанер, — натужно пропыхтел старик, пытаясь развязать узел затянутого на поясе полушалка.
— На хрена мне ваша релюция, — все бухтел и бухтел старый, — вот если бы она мне табачку али денег дала — другое дело. А то возьми, дед, свободу, а взамен жизню отдай. А мы тебя за энтое дело героем прозовем. Как я понимаю, одни умники взялись оттяпать себе власть и денежки, а другие дурни, типа вас, им в энтом помогають. И дразнят друг дружку героями, козыряють. Мы, мол, герои.
— Да, паны дерутся — у холопов чубы трещат, — неожиданно вступился за галиматью старика Сашко, уплетая курицу.
— Да, жалко, наш комиссар вас не слышит, а то бы…
— А где комиссар? — отложив курицу, перебил Семку Сашко.
— В обозе раненым везут, зацепило под сердце. Ох и умный мужик! — закатил хмельные глаза Семка.
— Он, например, говорит, что страной будут управлять такие, как мы с вами.
— Будет бесплатное обучение. Вот ты кем хочешь быть? — обратился он к Ваньке.
— Военным, — не подумав, ляпнул тот.
— Мели, Емеля, — поморщился старик, — все грамотные станете, а вас все равно, дурней, оманут. — Он икнул и, захмелев, сонно положил голову на стол.
— Кто? — вскрикнул Семка. — Зданович, Антонов, Калюжный? Да они со мной и в бою, и в буднях! Анархист ты, дед, вот ты кто.
Но старый уже спал и не слышал, что он анархист.
— Мы, пожалуй, уедем с Ванькой ко мне в Малороссию, найдем гарных дивчин и будэм просто жыти, — заявил с бухты-барахты Макущенко, беря винтарь, стоявший у стены. — Хочешь, я вертушку вон на той крыше сниму? — передергивая затвор, предложил он Семке.
— Не хочу, — великодушно отказался Семка, отрывая бумажку на самокрутку.
— Зря, — тряхнул головой Сашко и поставил винтарь на место.
— Вы, пожалуй, сидите, гуляйте, — сказал Ванька, вылезая из-за стола, — а мне в одно место надо, я скоро.
— Тебя никто не обидит? — стал подниматься за ним Сашко.
— Нет, нет, — торопливо успокоил Ванька и вышел во двор.
Ванька увидел Настю, когда та шла по улице с двумя старухами, одетыми во все черное. Она шла, уткнувши глаза в землю. Из-под черного платка выбивалась светлая прядь волос. Вся ее хрупкая фигура вызывала непомерную жалость, даже боль.
Ванька спрыгнул с коня и негромко окликнул ее. Она остановилась, подняла глаза, долго не узнавала его. Ванька приблизился и прижал ее голову к своей груди.
— Настя, моя милая Настя, я все знаю, — гладил он ее по голове. Сквозь рыдания, она горько выдохнула:
— Как мы теперь… с сестренкой вдвоем…
— Только не плачь, — все гладил ее и успокаивал Ванька.
Отплакавшись, она отвернулась и стала вытирать мокрое лицо, заправила прядь волос, выбившуюся из-под платка, и уж тогда повернулась к нему.
— Оставил нас тятька одних на белом свете, — и опять разрыдалась. Ванька целовал ее соленые от слез глаза и безвольные, пьянящие губы и нежно шептал:
— Нас трое в этом мире, Настенька. Я всегда буду с вами. Я всегда буду рядом, рядом с тобой, моя славная.
Потом короткими вечерами Гражданской войны, перед боем и после боя, и в лазарете на больничной койке он всегда вспоминал ее красивые, но заплаканные глаза, и голос ее, дрожащий от внутреннего озноба, от свалившегося на нее горя.
Он помнил, как она, держась за стремя, провожала его за околицу. «Ты вернешься, ты вернешься, Ваня?» — кричали ее глаза.
И Ванька волчком крутанул гнедого и прокричал одиноко стоявшей на дороге Насте, так похожей на степной неяркий цветок, простой, ко строгий в своей степной красоте.
— Я вернусь, Настя, я обязательно вернусь…
IX