Размышляя над сущностью собственного восприятия действительности, писатель формулировал ее через подчеркнутые отграничения, от тенденций «среднего» реализма (См. цитированное письмо А. Н. Майкову). Между тем погружение в атмосферу некоторых поздних пьес Островского позволяет указать на такие формы образности, которые следовало бы квалифицировать как явления промежуточные, частично соотносимые с поэтикой поздних романов Достоевского. На одно из наиболее бесспорных творческих пересечений этого рода наводит знаменательное высказывание самого писателя. Оценивая спектакль по пьесе Островского «Грех да беда на кого не живет», Достоевский начинает разговор об игре Павла Васильева с опровержения легковесного афоризма «Русского вестника» – утверждения, что «можно увидеть все на свете, всякую возможную диковинку, но одного только нельзя никогда увидеть – это русского купца влюбленным» [XX, 149].
По Достоевскому, именно этот якобы невозможный в жизни феномен воссоздан драматургом и воплощен в игре Павла Васильева «в плоти и в крови». Добавим, высокая серьезность представленного актером лица определяется, по мысли писателя, именно значимостью уловленного типа – присущим ему сопряжением натуры и исключительности чувства, пронизывающего эту первозданную мощь. «Видно, – разъясняет свое впечатление Достоевский, – что в нем крепко засело что-то новое, что-то вроде неподвижной идеи, овладевшей всем существом его. Видно, что с этим человеком уже три года совершается что-то необыкновенное. Три года он любит без памяти и ходит как отуманенный от любви к своей пустенькой Тане <…>» [XX, 149].
Непосредственное чувство, оборачивающееся в предельности своей состоянием, близким наваждению, – это наблюдение может быть отнесено не только к Льву Краснову, но и к Парфену Рогожину (роман «Идиот»). И для него строй переживаний во многом определяется спецификой типа «влюбленного купца». И у Рогожина поглощенность Настасьей Филипповной обретает обличье пугающей неподвижности.
Характерен в этом плане рассказ героя об одной из ссор с обожаемой им женщиной. После этой ссоры Рогожин на протяжении суток не уходит из дома Настасьи Филипповны, добиваясь прощения. На исходе же разговора так отвечает на ее вопрос: «А о чем же ты теперь думаешь?» – «А вот встанешь с места, пройдешь мимо, а я на тебя гляжу и за тобою слежу; прошумит твое платье, а у меня сердце падает, а выйдешь из комнаты, я о каждом твоем словечке вспоминаю, и каким голосом, и что сказала, а ночь всю эту ни о чем и не думал, все слушал, как ты во сне дышала да как раза два шевельнулась…» [VIII, 171].
Размышление как таковое в этом высказывании вообще не фиксируется. Через близкое состояние проходит в процессе развития пьесы и герой Островского. В рецензии Достоевского о Краснове сказано: «<…> Разум его как-то ударился в одну сторону <… > Он любит страстно, и хоть вы от него никогда не дождетесь рабского самоуничижения, но Таня, видимо, властвует всей душой его и стала его кумиром <…> Таня – вот его мечта; когда-то она его полюбит? – вот его забота и мука» [XX, 149–150].
При значительности сходства героев Островского и Достоевского оно обусловлено не столько фактом единичного подобия индивидуальностей, сколько причинами несравненно более широкими, – а именно идентичностью центральных моментов характерологии. Важнейший среди них – появление у писателей персонажей, отличающихся сугубой интенсивностью личностного начала, той перенасыщенностью духовной субстанции, которая выводит размышления и поступки героев за пределы обыденной мотивации. Сродни этой перенасыщенности и предельное эмоциональное напряжение – настрой, при котором проблемы, достаточно далекие от частной жизни, обретают в глазах героя неотступность личной заботы.
Заметим, необычность указанного пересечения состоит в том, что писатели исходят из предельно различных начал: Островский опирается на опыт драматургии классицизма (особенно когда его замысел связан с воссозданием вечных типов); художественный арсенал Достоевского – образный комплекс европейского романтизма. Это несходство изначальной традиции не препятствует творческой встрече: возникают характеры, сближенные в своей выключенности из рамок бытовой ограниченности. Помимо Краснова и Рогожина это и некоторые другие персонажи выделенных нами произведений: у Островского – больной брат Льва, Афоня Краснов; в романе «Идиот» – Ипполит Терентьев, юноша, также обреченный на раннюю смерть[276]
.Интеллектуально Афоня далек от героя Достоевского, но он может быть уподоблен ему в главных своих побуждениях. Центральное среди них – всепоглощающая жажда справедливости. В обиде на людское беззаконие, на произвол природы, будто обращенный против него лично, этот подросток из купеческой среды тяготеет к тому богоборчеству, которое свойственно философски эрудированному герою «Идиота». До какой-то степени уравнивает юношей и безотрадная метаморфоза, которую они переживают: начиная со стремления к абсолютному добру, оба приходят к состоянию безысходной озлобленности.