Картину бытования укрупненных деталей в творчестве Островского и Достоевского можно было бы значительно расширить, как и обзор других проявлений их типологической близости. Важен, однако, сам факт ее существования. Его признание не только обогащает представление о творческой индивидуальности художников; в нем находит выражение специфика литературного процесса, характер его динамики, не снимающей устойчивости определенных компонентов.
2008
Противоречие как конструктивный фактор в пьесе А. П. Чехова «Вишневый сад»
Люди Чехова, господа, это хотя
и мы, но престранные люди.
Последняя комедия Чехова, едва ли не больше всех остальных его произведений связанная с ощущением собственной ее «исторической минуты», в течение целого века остается открытой для неиссякающего потока театральных и литературоведческих интерпретаций. Безусловно ушло из этого потока (будем надеяться – навсегда) лишь аффектированное социологизирование[279]
. Сегодня «Вишневый сад» звучит в наиболее близком к Чехову ключе: пьеса воспринимается как вереница естественно-непритязательных проявлений человека в качестве родового существа, как цель пронзительных авторских догадок о сущности человеческой природы, тяготеющей к изначальной гармонии[280].Одно из главных художественных открытий комедии– предельная (или, скорее, беспредельная) обыкновенность действующих лиц – тех, кто, в согласии с самой сущностью театра, должен нести в себе некую квоту выделенности – личностный масштаб, превышающий среднеарифметическую норму. Вопреки этому неписаному закону персонажи «Вишневого сада» – просто люди, по преимуществу добрые, а иногда и поражающе равнодушные, жаждущие общения и непоправимо одинокие, простодушные, но в главном закрытые от чужих глаз. Этот примат общечеловеческого начала в пьесе даже снимает типичное для Чехова периода «Трех сестер» противостояние пошлости и подлинного бытия. В «Вишневом саде» все герои (кроме Яши!) в силу своей глубинной привязанности к родовому гнезду Гаевых имеют статус семьи – разноликой, но по сути единой. Их сближает не только общность бытовой ситуации, но и неуловимое подобия «покроя души». Из него вытекает и главный структурный принцип пьесы: в основе почти каждого характера лежит противоречие, в остроте своей граничащее с иррациональностью, но не разрывающее личности. В выявлении этих противоречий, создающих в итоге потрясающую в своей естественности целостность, – одна из целей настоящей работы.
Думается, подход этого рода, принятый как стержень анализа, не враждебен человеческому видению жизни. Э. А. Полоцкая, определяя характер реализма писателя, точно заметила: «Чеховская поэтика всегда обращена к предмету в целом, но так, что мы чувствуем изломы и разрывы, проходящие через него»[281]
.Итак, попробуем понять, как в «Вишневом саде» строй парадоксов порождает гармонию.
Общеизвестно авторское высказывание о пьесе в письме к О. Л. Книппер от 25 сентября 1903 г. Попытаемся услышать его заново в аспекте нашей темы: «Мне кажется, – сказано здесь, – что в моей пьесе, как она ни скучна, есть что-то новое. Во всей пьесе ни одного выстрела, кстати сказать»[282]
.«Скучна» – поскольку лишена так называемой интриги, острых коллизий, театральных эффектов (если не считать ими фокусы Шарлотты). Но поэтому она и нова, – таково сплетение качеств, определяющих специфику чеховского драматургического стиля.
Вот, например, как представлено появление Гаева в кульминационной точке третьего акта. Ждут известия о торгах. Авторская ремарка сообщает: «Входит Гаев; в правой руке у него покупки, левой он утирает слезы». Не отвечая на нетерпеливые вопросы Любови Андреевны, Гаев обращается к Фирсу: «Вот возьми… Тут анчоусы, керченские сельди… Я сегодня ничего не ел… Сколько я выстрадал!» Н тут же при звуках и голосах, доносящихся из бильярдной: «У Гаева меняется выражение, он уже не плачет» [239].
Обыденность такой «густоты» – при всей ее психологической истине – уже на грани с невероятным.
В минуты наивысшего напряжения обычное и исключительное в пьесе перестают осознаваться как полярности, проницают друг друга.
«Неподражательная странность» в той или иной мере присуща каждому из персонажей пьесы. Все они – средние люди, выступающие в традиционных общественно-сословных амплуа. Но в каждом кроется своего рода сдвиг, собственная «чудинка». «Моя собака и орехи кушает», – первые слова появляющейся на люди Шарлотты. «Эх ты… недотепа!» – последние – умирающего Фирса.