Так, по Баратынскому, «чадный демон» убивает прежде всего, поэтический дар. Воплощением демонического начала впервые названа «дума роковая». По этому поводу можно было бы припомнить высказывание Жирмунского о том, что пушкинский демон связан с представлением о характерном для первых десятилетий XIX в. Духе «рассудочного скептицизма». Но такое соприкосновение имеет по преимуществу внешний характер. Для Баратынского «дума роковая» – не «скептицизм», но понятие более широкое. Это – рациональное начало в абсолютном его выражении, интеллект, уничтожающий цельность духовного бытия. Впрочем, тема эта по-настоящему развернется в его творчестве более позднего периода– в сборнике «Сумерки». Стихотворение «Когда исчезнет омраченье» лишь предваряет это будущее. Не входя в него, попытаемся подвести некоторые итоги.
Итак, Баратынский, создав поэтическую ситуацию, творческим толчком для которой был лирический «чертеж» пушкинского «Демона», по мере ее развития вышел к собственным художественным горизонтам. Его занимала не история воздействия «духа отрицанья и сомненья» на «нравственность нашего века» – проблема, в истоках своих намеченная Пушкиным и определившая в конечном итоге мир русского романа. Собственная тема будущего создателя «Сумерек» – природа поэзии, ее внутренняя субстанция и внешняя историческая судьба. Показательно, что именно у Баратынского намечаются два полюса такой судьбы. Один – образ поэзии, основывающийся на высокой традиции. Гимн такой поэзии – миниатюра 1834 г. «Болящий дух врачует песнопенье». По ее поводу современным литературоведом сказано очень точно: «Удивительный дар Баратынского при несомненном трагизме и всеобъемлюцей рефлексии стремится тем не менее гармонизировать мир посредством искусства»[134]
. В том же ключе выдержана и знаменитая «Рифма».Показательно, однако, что – при жажде гармонии – тот, кого сегодня называют «сумрачным гением» отлично знал и полярный лик поэзии. Это не «легкий дар» беспечного «любимца вдохновенья» (как в «Последнем поэте»), но поэзия, слитая с мыслью, ранящая как «нагой меч», острым лучом освещающая и «смерть, и жизнь, и правду без покрова» (стихотворение «Все мысль да мысль! Художник бедный слова…»).
Не входя в эту новую тему, требующую специального исследования, заметим одно: если образ гармонического искусства указывает на опыт литературы прошлого, то облик поэзии – «нагого меча» в большой мере предваряет представление о Музе двадцатого столетия.
2005, 2008
О типах художественного осмысления действительности в поэзии Ф. И. Тютчева: символ, аллегория, миф
Обозначив таким образом тему настоящей работы, я отдаю себе отчет в необъятности материала, с ней связанного. Необъятности, так сказать, двоякого рода: качественной, если иметь в виду принципиальную неисчерпаемость поэтического текста, и количественной, обусловленной объемом посвященной Тютчеву научной литературы. И тем не менее тема не отпускает: она несет в себе ту значительность, которая побуждает мириться и с трудностями ее реализации, и с заранее ожидаемой недостаточностью итога.
Суть значительности в том, что характер указанных трудностей и постоянно возрастающая актуальность проблемы внутренне совмещены. Вопроса о средствах воплощения художественной мысли в поэзии Тютчева неизбежно касается каждый из пишущих о поэте. Но видятся эти средства как бы в профиль – в аспекте той проблемы, которую ставит перед собой исследователь. Отсюда – неуклонно растущая терминологическая невнятица. Может быть, и не более безудержная, чем в литературоведении в целом, но в соприкосновении с Тютчевым по-особому опасная. Главный камень преткновения в данном случае – изощренный тютчевский метафоризм. Изощренный, поскольку в своей разнокачественности он требует от читателя и исследователя сопряжения противоположных качеств восприятия.
Одно из них предполагает строгое разграничение поэтических приемов, проистекающих из общего корня, но расходящихся в процессе своего художественного бытия. С ним связана необходимость выделения локальных поэтических объемов, присутствие своеобразного аналитического глазомера, трезвая сдержанность.
Однако в процессе живого чтения Тютчева (наслаждения Тютчевым!) едва ли не более важной оказывается способность совсем иного рода – умение принимать тютчевский метафоризм в его неразъятой целостности как воздух созданного им мира.
Неподдельную органику этой атмосферы остро почувствовал другой поэт. Александр Кушнер заметил, что стихи рождаются у
Тютчева «в счастливых метафорических рубашках»[135]
. Сказано не просто удачно. Острое слово дало зримый образ тютчевского лиризма, обозначило совмещение (или, скорее, срастание) целостности и не нарушающей ее многослойности.