Свое будущее Питер продумал во всех подробностях. Он позволит себе еще год позаниматься этой литературной проституцией. Если к тому времени ему не удастся продать никаких своих рассказов, он вернется в университет, сделает диссертацию по английской литературе, получит степень к пойдет преподавать — до тех пор, пока он не зарекомендует себя как писатель. Голдхендлер, конечно, Питера Куота видел насквозь. Он с ним мирился, потому что Питер честно делал свою работу, но он всячески изгалялся над Питеровыми литературными претензиями.
— Вот у этого Финкельштейна, — говорил он, тыкая в Питера сигарой, — в комнате висит картина с изображением жопы Уильяма Фолкнера, и каждый раз, проходя мимо, он ее целует, как мезузу.
Питео отшучивался, но была и у него своя ахиллесова пята, довольно чувствительная. Он психовал, когда я смеялся идишистским шуткам шефа.
— Что тут такого? В чем тут соль? — спрашивал Питер. — Я вроде бы все понял. Почему это смешно?
Как-то, когда мы все ужинали в китайском ресторане около двух часов ночи, я, не имея в виду ничего дурного, упомянул о том, что в генеалогическом древе Питера числится великий еврейский писатель.
— Ты шутишь! — воскликнул Голдхендлер. — Не может быть! Менделе Мойхер-Сфорим? — Он повернулся к Питеру. — Он твой дед? Ай да Рабинович!
— Какая разница? — Питер пожал плечами.
— Но это правда? Менделе твой родственник?
— Что-то вроде двоюродного прадедушки, седьмая вода на киселе. Не знаю точно. Да и наплевать мне на это!
Ответ был хамоватый, и Питер весь напрягся, лицо его исказилось в гримасе.
— Да ты что,
— Со мной ничего, и в гробу я видал Менделе Мойхер-Сфорима! — огрызнулся Питер, глядя Голдхендлеру прямо в глаза. — И тебя я тоже видал в гробу!
С искаженным от злобы лицом он вскочил, с размаху бросил салфетку на стол и вышел из ресторана. Голдхендлер был совершенно поражен.
— Чего это он психует? — спросил он меня.
На следующий день Питер, как всегда, пришел на работу, словно ничего не случилось. Никто больше никогда не упоминал при нем про Менделе Мойхер-Сфорима. Голдхендлер больше его на эту тему не подзуживал.
Я не разделял Питерова презрения к нашей сумасшедшей работе. Для меня это было редкое удовольствие в мире грез. Например, однажды к Голдхендлеру пришли Джордж и Айра Гершвины — потолковать о какой-то музыкальной передаче. Голдхендлер заказал из ресторана «Линди» огромное блюдо деликатесов. Когда мы цепочкой спускались по лестнице следом за Голдхендлером, Гершвины заулыбались.
— Раби и его хасиды! — сказал Джордж Гершвин.
И мы вот так, запросто, дообедали в обществе великих Гершвинов.
Голдхендлер был знаком со множеством издателей и редакторов, потому что, помимо сборника собственных рассказов, он «невидимкой» написал за Хенни Хольца несколько юмористических книг, ставших бестселлерами. Он был знаком с банкирами, писателями, драматургами и оперными певцами. Они, один за другим, приходили послушать его фантастические истории, полные грубого юмора. В разговоре он никогда не пользовался старыми анекдотами из картотеки: все остроты были его собственными. Он стоял перед камином и говорил о бродвейских спектаклях, о новых фильмах, о книгах, о радиопередачах и о политике. Гости для зачина задавали ему вопрос-другой, а он в ответ разражался блистательными тирадами, жуя во рту огромную сигару, пока его слушатели катались от смеха.
— Если бы только он все это записал! — говаривал Питер.
Когда мы поздней ночью ужинали в круглосуточном ресторане «Линди», Голдхендлер был королем стола. Мы приходили туда в час или в два ночи и поглощали бифштексы, заправленные чесноком, или сэндвичи с ростбифом, или сливочные торты — все, что нам хотелось. Голдхендлер платил за всех. Мы съедали и выпивали на сумму большую, чем зарабатывали. В эти часы все рестораны обычно бывали забиты участниками бродвейских спектаклей, и наш стол всегда оказывался в центре внимания, словно Голдхендлер был мэром Нью-Йорка, а то и кем повыше; потому что он умел рассказывать увлекательные и смешные истории, а людям всегда хочется посмеяться.
Мне нравился этот человек, и у него я всегда чувствовал себя как дома. В конце концов, ведь оба мы — и шеф и я — были атеистами, любившими идишистскую атмосферу. А миссис Голдхендлер была чем-то вроде плутократической тети Фейги. Ее родители, подобно родственникам Бориса, были очень еврейскими и совершенно не религиозными. Зигмунд и Карл были сорванцы, беспутные и забавные, как их отец. Может быть, все объяснялось тем, что, в отличие от Питера, я не думал о себе всерьез как о писателе. Я охотно готов был на год-другой стать хасидом при этом раблезианском хохмаче. В глубине души у меня все время таилось ощущение, что это всего лишь фантастическая интерлюдия перед юридическим факультетом.