И вдруг ему почудилось, что в веселую мелодию за спящим садом как будто вплетается какой-то посторонний звук. Он вслушался – несомненно, это был колокольчик… Кто мог бы быть так поздно? Нет, он ошибается, это в печке, затопленной няней, – звездные ночи всегда заканчивались теперь ядреными утренничками – дрова урчат… И вдруг колокольчик сразу вырос и покрыл собой хоровод. Что такое?! Колокольчик нарастал, послышался быстрый бег тройки, собаки взбеленились на дворе. Неужели это за ним?!
Он похолодел…
Колокольчик смолк. Собаки просто из себя выходили. Послышались голоса дворовых, разгоняющих их, и чей-то посторонний бас. Он соображал, как всегда в таких случаях, где и что запретное у него лежит. Сердце неприятно билось. И вдруг на пороге выросла фигура испуганной, полуодетой няни.
– За тобой какой-то офицер приехал… – испуганно уронила она и перекрестилась истово. – Бает, сичас увезет тебя…
– Иди, иди к нему… – зашептал он. – Скажи, что я сейчас… И постарайся задержать его там как-нибудь…
Няня вышла, а он кинулся к столу и стал бросать в печь свои бумаги: записки, «Пророка», письма… Из одной пачки писем выпала засохшая веточка гелиотропа, но он не обратил на нее внимания и затоптал ее в своей поспешной работе. Бросил в огонь и письмо Анны… Печь выла. Оглядевшись, он застегнулся и быстрыми шагами вышел в слабо освещенную прихожую: пред ним стоял фельдъегерь. В дверях виднелись заспанные и напуганные лица дворни. Усатый фельдъегерь с суровым, запыленным и вместе измученным лицом сделал под козырек и отрубил:
– По высочайшему Его императорского величества повелению вам вменяется сейчас же выехать со мной в Москву в распоряжение дежурного генерала…
– В Москву? – поднял брови Пушкин. – Зачем?
– Не могу знать.
– Сейчас? В ночь?
– Так точно…
– Собирай, мама… – с отвращением и бессильной злобой в душе сказал он няне. – Поскорее, старая…
Старуха разразилась рыданиями. Послышались испуганные всхлипывания и среди дворовых: молодого барина, который решительно ни во что не мешался и всем предоставлял жить, как им угодно, любили.
– Да будет тебе, мама!.. – обняв ее за плечи, проговорил тронутый Пушкин. – Полно!.. Везде жить можно… Ведь жил же я в Кишиневе, в Одессе! Ну, и теперь опять прокатят куда-нибудь… Не плачь…
– Имею честь доложить, что ехать вы можете в собственном экипаже, не как арестованный… – вмешался фельдъегерь, шатаясь от усталости. – Но только в моем сопровождении…
Закипели приготовления… И чрез какие-нибудь полчаса коляска под громкий плач и причитания Арины Родионовны скрылась в звездной ночи…
В душе Пушкина было исступленное бешенство, от которого он буквально слеп. Он решил, что если все это в связи с делом 14-го, то он напоет им как следует: если погибать, то с честью!.. И он плотнее закутался в шинель, – было очень прохладно – и в его мозгу ярко вспыхивали картины финальной катастрофы: как его, арестованного, введут куда-то, как будет дежурный генерал его допрашивать и как он, высказав все без колебаний, швырнет им, а, может быть, и самому царю своего «Пророка» в лицо… Нет нужды, что он сжег его, – на первой же станции он запишет его снова…
На козлах, рядом с верным Петром, покачивался в тяжелой дремоте замученный фельдъегерь…
Еще затемно, проплакав всю ночь, Арина Родионовна бросилась старыми ногами своими в Тригорское. Запыхавшись, с седыми космами, рассыпавшимися по лицу, отчаянным плачем своим она сразу подняла весь дом. Прасковья Александровна и заспанные, испуганные, полуодетые девицы окружили ее.
– Что такое?.. Что случилось?..
Няня, то и дело обрываясь, вся в слезах, поведала все: как пришел Пушкин из Тригорского, как сидел у окна с каким-то письмом в руках, как вдруг прискакал какой-то не то солдат, не то офицер, как Пушкин сжег все свои бумаги, как вышел к солдату и как тот по царскому повелению сейчас же увез его с собой в Москву. Глаза округлились. На всех лицах был испуг. Анна, быстро одевшись, одна, вся в слезах, ушла в глубь пылающего осенними огнями и залитого росой сада…
XXXV. Старый масон