– С Богом, братец… – отозвался старый масон и склонился над пахнущими пылью, мышами и тленом бумагами своего огромного родового архива. Он развернул полуистлевший лист с казенными печатями. Это была, по-видимому, опись какого-то имения. «Во оном дворе, – читал он бледные строчки, – дворовых людей: Левоний Микифоров 40 лет, по оценке 20 рублей, у нево жена Марина 25 лет, по оценке 10 рублей, а у них дети: сын Василей одного году, по оценке полтина, и двух лет девочка Аксинья полтора рубли…» И так шло на протяжении трех страниц. Он вздохнул, погладил себя по темени, отложил лист в сторону и взялся за другой, темно-коричневого цвета, с краев подъеденный мышами. Это было письмо его деда в эту деревню, торжественно озаглавленное: «Верноподданным моим подлецам». А дальше шло отеческое внушение бурмистру: «Проснись, отчаянной, двухголовой архибестия, торгаш и промышленник, озорной и явной клятвопреступник и ослушник, смело-отчаянной Блинов! Ребра в тебе, ей-же-ей, божусь, не оставлю за такие паршивые малые выходы, за торги и промыслы с озерами и за явную такую ослушность и клятвопреступство, и хотя о тебя десять голов на плечах было у смело-отчаянного сквернавца Блиненка, то истинно, за все такие вышеписанные дуркости и ослушности, все головы твои посломаю и, как рака, раздавлю и вечно в навоз, как каналью, ввергну…» И разгневанный владыка «душевно скорбел», что за дальностью расстояния он не может сейчас же произвести соответствующую экзекуцию: «Чтобы руки мои не оставили на голове твоей ни одного волоса, а спину твою сделали мягче брюха». Впрочем, он утешал себя мыслью, что время это не за горами, а пока честил своего верного слугу «извергом человечества, в высшем градусе злодеем» и прочими крепкими наименованиями… Старый масон, сдерживая невольную улыбку, отложил письмо деда в сторону и взялся за следующий документ. Это был, по-видимому, черновик какой-то духовной. Многого в ней прочесть было уже невозможно. Сверху можно было различить только год: 1627, а в третьей строке одно слово: «аминь». А потом, пониже, шло: «…и сирот моих, которые мне служили, мужей их и жен и вдов и детей, чем будет оскорбить во своей кручине боем по вине и не по вине и к женам их и ко вдовам насильством, девственным растлением, а иных семи грехов своим и смерти предал, согрешил во всем и пред ними виноват: простите меня, грешного…» Далее шло неразборчиво, а потом, внизу страницы: «також крестьяне моих и крестьянок, чем кого оскорбил в своей кручине, лаею и ударом и продажею по вине и не по вине, во всем перед ними виноват: простите меня и благословите и разрешите мою грешную душу в сем веце и в будущем…»
XXXVI. Путь в Беловодию
Полковник ходить любил и ходил много, большего частью один: братец ногами были слабы. Он любил разговаривать со встречными и поперечными, а так как одевался он весьма просто, то никто его не дичился. И он все замечал, во все вникал и много размышлял среди безбрежных лесных пустынь, среди которых там и сям подымались тихие кресты ветряков. И каждый день почти приносил он с собой домой хоть какой-нибудь «улов», как выражался он. Особенно любил он ходить вдоль по страшной Владимирке и утверждал, что ни Сорбонна, ни Геттинген, ни Берлин не дали ему для познания жизни и сотой доли того, что дала эта страшная дорога…
Он прошел старым садом – там снимали теперь наливную, душистую, мокрую от росы антоновку – и вышел в сельскую улицу. Стройка была ладная, крепкая. Золотые скирды князьями стояли по гумнам и говорили о мужицком довольстве. Старые, все в золоте деревья придавали селу уютный, обжитой вид. В обвешавшихся красными гроздьями рябинах цокали и перелетывали жирные дрозды… Пользуясь разгулявшейся погодой, мужики одни затопили овины, а другие возили из лесу дрова: одни, налегке, рысцой, гремя колесами, уезжали в лес, а другие с огромными, благоухающей мокрой хвоей возами ехали уже из лесу. И крестьяне просто и весело приветствовали старого барина, сообщали ему свои соображения о погоде и хвалились умолотом.
– Ай пройтитца вышел? – кричал ему его приятель, лысый пчеляк Егорыч. – Ничего, погуляй, промнись маненько: седни гоже…
И, действительно, было гоже: тихо, мягко. И в влажном воздухе стоял приятный запах: деготьком, дымом от овинов и хвоей… Миновав старинную, белую с зеленой кровлей церковь, – тут, под ее стенами, лежали и родители его, и деды, и прадеды – полковник свернул в хвойный лес, в котором он бегал еще мальчуганом, и знакомой дорогой – в колдобинах ее светилась вода – тихонько пошел в сторону Владимирки. В лесу было тихо, как в покинутом храме – только синички попискивали где-то в елях. По веткам качались начавшие кунеть белки. И так отрадно дышалось свежим воздухом, пахнувшим то сыростью, то хвоей, то грибами…