А вот и Владимирка – широкий тракт, уходящий обоими концами в глубокие, синие русские дали. Летом по обочинам дороги в изобилии цветут всякие цветы – нарядный поповник, колокольчики синие, малиновая смолевка, золотой зверобой, на сыринках незабудки голубенькие, – но теперь все это уже отошло, и золотые шапки последней пижмы подчеркивали унылые и суровые тона этой бездонной картины. Но старик любил эти угрюмые лесные шири с малых лет…
– Здравствуй, батюшка, кормилец…
Он обернулся. На сером стволе старой, поваленной бурей ели, на опушке леса, сидели две богомолки: пожилая, степенная женщина с хорошим добродушным лицом и другая, по-видимому, ее дочь, красивая молодуха, исхудалая и блудная, с большими голубыми глазами, в которых страшно смешивалось черное горе с каким-то чистым, детским выражением. За спиной у них были холщовые сумки, в руках ореховые подожки, а на ногах белые онучи и новые лапотки.
– Здорово, тетушка… – отвечал полковник. – Куда это вы по такой грязи собрались? Словно поздно бы на богомолье-то…
– К Боголюбимой, родимый, в Володимер, в село Боголюбово… – отвечала та. – Известно, не время бы теперь, да что ж ты поделаешь?.. Неволя заставляет… – глубоко вздохнула она и опечалилась.
– Издалека вы?
– Из села Болдина. Пушкина господина, Сергея Львовича… – отвечала она. – Сами-то мы родом скопския, ну, только барин перевел моего хозяина сюды, в Мижгороцкую…
Полковник присел рядом с ней на ель.
– Что же, или горе какое у вас стряслось? – посмотрев на скорбную молодуху, участливо спросил он.
– Да и горе-то еще какое!.. – вздохнула мать, и глаза ее наполнились слезами. – Вот, посмотри на нее – краше ведь в гроб кладут. И сказать, чтобы ума решилась, нельзя – что ты ее ни спроси, на все тебе ответ даст разумным порядком, а не спросишь – будет сидеть вот эдак целый день, глядеть перед собой да плакать…
– Что же у нее за горе?
– Да что, добрый человек, правды скрывать нечего: самое, можно сказать, простое горе наше бабье… – опять вздохнула мать. – Молодой господин наш побаловал с ней, а как пришло время родить, известное дело, бросил… Ну, разродилась она и словно маненечко ожила: за ребенка сердцем уцепилась… Хозяин мой, отец ейный, требовал, чтобы ребенка в шпитательный отправить, а она никак: отымете дитю, жизни себя решу!.. Ну, отступились, оставили ей мальчонку ея… А она, маленько сгодя, опять за старое взялась: исходит тебе слезами и хоть ты што!.. И я уговаривала, и отец, осерчавши, постегал было, и молебны служили – нет, ничто не берет ея горя!.. И прямо стало страшно одну и покидать ее: того и гляди, над собой чего сделает… Вот добрые люди и надоумили к Боголюбимой сходить: авось, пообдует ветерком-то да помолится как следует, оно и полегчает… Хотели было мы в Саров сходить, да один человек разговорил: непременно идите, грит, к Боголюбимой. Она, грит, великая помощница и скоропослушница…
Полковник, потупившись, слушал. Старое сердце заныло. Эта странная встреча оживила в душе одну яркую страничку из его прошлого, которая до сих пор мучила его…
– Про какого же Пушкина говоришь ты, тетушка? Не про Александра ли Сергеевича? – захотелось ему удостовериться.
– Про него про самого, батюшка… – отвечала мать. – И словно бы и человек-то не злой, а гляди, какой беды наделал!..
Красавица точно пробудилась из своего столбняка и тяжелыми глазами своими, из которых побежали слезы, посмотрела на полковника.
– Дедушка… барин!.. – вдруг с рыданием вырвалось у нее. – Может, ты знаешь его… А?.. Ежели знаешь, пожалей ты мою бедную головушку… Скажи ему… напиши ему… что места мне в белом свети не стало… Знаю, знаю, что не нужна уже я ему… знаю… ну, пусть хошь весточку… какую… о себе пришлет…. что помню-де… Все сердечушко мое по нем выболело… О-хо-хо-хо…
И, заломив руки назад, она закатилась истошными, мучительными рыданиями, упала лицом в влажный, пахучий мох, и душунадрывающе завыла: у-у-у… у-у-у… И мать, и полковник всячески утешали ее, но ничто не помогало… Потом потихоньку утихла, и когда они подняли ее с мокрой земли, она уже снова была в своем жутком столбняке… Мать оправила ее, стряхнула с нее желтые листья и иглы, дала ей в руки подожок ее и взяла под руку…
– Ты уж проводи нас маненько, барин хороший… – сказала она. – Боюсь, не попритчилось бы опять с ей чего… Сделай милость, батюшка…
– Ну, само собой разумеется… – отвечал взволнованный старик. – Пойдемте потихоньку…
И все трое пошли широкой лентой дороги к Владимиру… Навстречу им вдали двигалась какая-то большая толпа. Сырой осенний ветер доносил оттуда порывами обрывки унывной хоровой песни. Мать Дуни – ее звали Аксиньей Стегнеевной – насторожилась.
– Что это, отец? – испуганно спросила она.
– Каторжане… – затуманившись, отвечал он. – Много, много проходит их тут в Сибирь…