– Россини?.. Впрочем, нет, я знаю, что вам сыграть, – вдруг оживилась она. – Слушайте…
Она выдержала длинную паузу, и вдруг так знакомо зазвучали струны, и нужный, серебристый голосок запел:
Он даже вздрогнул: это ее зов, той, колдуньи! Он бурно взволновался: а-а, что он сидит тут, в этой берлоге, когда пред ним столько головокружительных возможностей! Ведь вот эта минута уже уползает в темноту и никто и ничто не вернет ее ему, а он – сидит! Какая слепота! Конечно, надо оставить все эти потуги – раз работа не идет, значит, не идет – и с головой броситься в жарко-пьяный омут жизни, и испить немедленно отравленный кубок ее радостей до дна…
Да, но она, ночь эта, может быть, не только мила, она может быть ослепительной, волшебной сказкой! И, вскочив, он стал взволнованно ходить по гостиной, стараясь не шуметь. И, когда замер в сиянии алмазного серпика нежный голосок, у него уже было готово решение: немедленно в самый омут жизни!.. Они с Зиной вышли в столовую, и на него осторожно поднялись от вязанья строгие глаза: да, он взволнован, та, которая пела тут эту баркароллу, все живет еще в его сумасшедшем сердце! И правдивые, чистые глаза опустились снова на вязанье… Тотчас после ужина он, не сказав ничего о своем отъезде, пошел в Михайловское…
И, когда в звездной вышине увидел он знакомые вершины старых сосен, по душе прошло тепло: он вспомнил встречу с Анной. Но он отмахнулся от воспоминания… Дома сразу начались сборы, и разахалась няня, и забегали девки, а на рассвете, когда у крыльца уже стояла тройка, из Тригорского верховой примчал несколько писем для него. Он быстро пересмотрел конверты. Были письма от Соболевского, от Лизы Воронцовой, от Вяземского и какой-то большой пакет с красной печатью. Он вскрыл его. В нем было письмо от Бенкендорфа.
«Я имел щастие представить Государю Императору комедию вашу о царе Борисе и Гришке Отрепьеве, – читал он канцелярски аккуратный почерк. – Его Величество изволили прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно начертали следующее: «Я щитаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы он с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Валтера Скота».
Пушкина перекосило.
– Сами вы скоты, хотя и не Валтеры!.. – зло пробормотал он и, смяв, швырнул бумагу к топившейся печи. – «С нужным очищением»… О, идиоты!..
Но, подумав, поднял письмо генерала, тщательно разгладил его и положил в боковой карман.
– Все ли у вас там готово, мама? – крикнул он, приоткрыв дверь. – Мама!..
– Уложили, выносят…
Он надел шубу, со всеми простился и торопливо пошел к возку.
– С Богом!.. Час добрый…
И заревели полозья – было морозно – заговорили глухари, залился колокольчик… И вдруг показалось ему, что все это уже когда-то, миллионы лет назад, было…
XLVI. Коринна
И снова Москва сразу, без остатка, поглотила его всего. Балы, цыгане, эпиграммы, литературные споры то в кругу сочинителей, то – еще приятнее – в кругу московских красавиц, дикий и страстный картеж, женщины – все это рвало его на части. Остановился он у Соболевского, на Собачьей Площадке, и над своим рабочим столом повесил портрет Жуковского, который был подарен ему поэтом в день выхода в свет его «Руслана и Людмилы» и на котором Жуковский написал: «Ученику-победителю от побежденного учителя»… Время проводили они с Соболевским самым свинским образом: «шпионы, драгуны, бляди и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера» – писал Пушкин одному из своих приятелей в Петербург. М.П. Погодин считает необходимым все эти свинства «свиньи Соболевского» отмечать в своем дневнике, так же, как и «развращенный вид Пушкина». А одновременно с этим оживленные споры о художественной теории Шеллинга, проповедовавшего освобождение искусства, жгучее увлечение Катей Ушаковой, очаровательной блондинкой с пепельными волосами и темно-голубыми глазами, ни в малейшей степени не мешавшее увлечению ни Софи Пушкиной, ни Сашей Корсаковой, беседы со строгим Адамом Мицкевичем, порывы неизвестно зачем в Петербург, раздражающие атаки Ф. Булгарина и вообще «рептилий», и новые ослепительные взрывы всяческих безумств… И среди всего этого самое подлинное ребячество. Раз княгиня Вяземская, жена любимца муз, вернувшись домой, застала Пушкина в дикой беготне со своим маленьким сынишкой Павлом по всем комнатам: они ловили друг друга, падали на пол, барахтались и плевали один на другого. Между княгиней – миловидной, веселой хохотуньей, бриллианты которой ослепляли всю Москву и которую Пушкин звал княгиней Ветроной, – и Пушкиным в Одессе вспыхнула было любовь, но мимолетная связь эта оборвалась сразу, и теперь он сделался у Вяземских, по тогдашнему выражению, еще более коротким, чем прежде…