Он встал, принял ледяную ванну, позавтракал. Но опять и опять внутренняя тревога мешала работать. Он протерзался некоторое время над бумагой и, вдруг с шумом отшвырнув стул, встал: нет, надо пройтись, успокоиться, разобраться. Так нельзя.
Он оделся и бодро зашагал по дороге в Тригорское. Снег весело повизгивал у него под ногами и в лучах утреннего солнца горел, как россыпь розовых алмазов. Над тихими деревнями стояли позолоченные солнцем кудрявые столбики дыма… И так весело было в груди от ощущения этой свежести снежной земли. Верилось в жизнь, в себя, в счастье, – только вот еще одно маленькое усилие – и пред ним раскроются все золотые дали сразу…
Он подходил уже к границе дедовских владений, и его глаза ласково приветствовали три сосны-великана, друзей его. Осыпанные алмазной пылью, старые сосны блаженно нежились на солнышке… И вдруг впереди на дороге он увидел темную женскую фигуру. Он сразу узнал ее: то была Анна. Сердце его забилось так, что он даже удивился. Увидав его, она остановилась и невольным жестом прижала руку к сердцу. И когда он с любезной светской улыбкой подошел к ней ближе, он увидел ее сияющие глаза, которые без слов говорили ему все. Она молча смотрела на него, а на Вороноче звонил колокол. Ему стало совестно за свою улыбку. Он почувствовал между этой удивительной девушкой и собой какую-то твердую черту, какой между собой и женщинами он никогда еще не чувствовал. А колокол пел…
– Здравствуйте, Анна Николаевна… – не без смущения сказал он. – Не ожидали? Я шел – было к вам… Няня говорила мне, что вы были в Михайловском, и я поторопился отдать вам визит…
– Да, я была у вас… – отвечала она. – Я не отступила перед подражанием вашей Татьяне и пошла… – продолжала она, грея его своими чистыми, строгими глазами. – Но… еще более отравилась там… – опустила она печально голову. – Вы… надолго сюда?
– Да… Нет… Не знаю… – опять смешался он. – Немыслимо работать о Москве… А во мне столько всего накопилось…
– Я рада, что вы приехали… – опять вдруг остановилась Анна и вся зарделась, как уголек. – И рада, и боюсь… Рада потому, что вы – светлый праздник всей моей души, всей жизни… Вы не думайте, что я идеализирую вас… О, нет! Я знаю о вас если не все, то многое. Но и такой, какой вы есть, опустошенный… ядовитый… несущий всем страдание, как анчар, вы все же – мой праздник… И… если бы случилось то, чего никогда, знаю, не случится… если бы судьба сделала меня подругой вашей… не на всю жизнь, но хотя бы ненадолго, я… сделала бы вас, фата, Онегина… ножки, глазки, мадригалы, амуры!.. – Она содрогнулась плечами. – …Я заставила бы вас всею силою любви моей встать над землей – пророком!..
Он смутился: такой любви он еще не знал.
– И я сделала бы так, что каждое слово ваше звучало, как вот этот колокол над землей… – рдела она. – Но я знаю: этого не будет. И я благодарю вас, что вы хотя не лжете мне, как лжете другим… А теперь пойдемте… И умоляю вас: ни единого слова более… – Она на мгновение крепко, из всех сил сжала его руки, глубоко заглянула ему в глаза, а потом, бросив его руки, вздохнула и еще раз тихо повторила: – Пойдемте…
– Нет… – сказал он. – Я приду в другой раз… А теперь я вернусь…
– Да, пожалуй, так будет лучше… – согласилась она. – До свидания!
Он нежно поцеловал ее холодную руку и, потупившись, не оглядываясь, зашагал к дому. Колокола на Вороноче замолкли…
XLV. Золотые дали
Он попытался взять себя в руки, но ничего не вышло: работа не шла никак. Он и раньше знавал эти полосы творческой засухи, но никогда еще это не изводило его так, как теперь. Он знал, что бунт тут бесполезен, что все придет в свое время, но раз он и тут писать не может, так это его сидение среди сугробов совсем уж никакого смысла не имеет. Он часто бывал в Тригорском – Анна тихо молчала – он ездил в Псков пить и играть в карты, он доводил до икоты ленивого и смешливого о. Иону своими веселыми богохульствами, он жадно читал призывы своих легкомысленных приятелей из Москвы и Петербурга, он томился и рвался в солнечные, теперь ему открытые дали, но ему было прямо совестно: никогда еще не была его осень так бесплодна! И где взять денег? В надежде, что вдохновение вернется, что он свое наверстает, он упорно сидел в деревне…
Были тихие зимние сумерки… На большом столе самовар тянул свою тоненькую песенку. Св. Антоний все корчился в муках при виде тех искушений, которые предлагались ему отвратительными чертями. Пушкин, гревшийся у печки, вдруг рассмеялся.
– Что вы это? – подняв на него от вязанья свои прелестные глаза, спросила Анна.
– Я подумал, что лучше бы ваш Антоний уступил чертям, чем так корчиться и кривляться… – зло сказал он.
Он часто неизвестно почему злился на нее и говорил ей нарочно вещи неприятные.
– Матушки мои! – по-деревенски всплеснув руками, воскликнула вдруг Зина, гадавшая у окна на картах. – Туз червей, три девятки и бубновый король – спор какой-то, досада от речей, обновы и – вот тут – трефовый антирес…