– Но позвольте! – со смехом закричал Пушкин – Но это же Грибоедов, которого вы только что под орех разделали. Помните:
– Господин Грибоедов тут с иронией выражаются, а я… не сочтите меня, государь мой, за фразера, но я частенько сам с собой думаю, что большой еще вопрос, что больше принесла человечеству книга: зла или добра… Взгляните на лилии полей, взгляните на птиц небесных – без книг живут…
– Но и это вы в книге вычитали…
– Не злоупотребляйте словом… Я говорю лишь, что сказание об Алексее – Божиим человеке много народу нужнее, чем прославленный Чайльд Гарольд или все эти пышности госпожи Жорж Санд…
Пушкин звонко рассмеялся: этот оригинал положительно нравился ему!.. Но было уже поздно. Они сговорились выехать завтра утром вместе. Но кузнецы, чинившие коляску, напились – полковник, желая подогнать дело, дал им на чай наперед, – и он поутру должен был остаться. Он сам усадил Пушкина в коляску.
– Счастливый путь! Был душевно рад познакомиться с вами… Надеюсь встретиться в Петербурге…
– Я остановлюсь у Демута… Буду очень рад еще раз побеседовать с вами… Ну, пошел!..
Ухарь-ямщик с налитой шеей и серебряной серьгой в ухе молодецки округлил руки, шевельнул вожжами и – залился колокольчик.
– Эх, вы, мохноногия! – весело крикнул он. – Расправляйте ножки по питерской дорожке!..
И коляска сразу закуталась облаком пахучей пыли…
– Но на кого он похож? – в сотый раз, вспоминая, спрашивал себя Пушкин. – На кого-то похож, а на кого, не вспомню…
И вдруг он чуть не ахнул: на Александра I! Тот же рост, тот же высокий, крутой, облысевший лоб, те же мягкие голубые глаза… И если бы низ лица, у полковника несколько тяжеловатый, закрыть как-нибудь, старик мог бы сойти за умершего царя… Но сейчас же он и забыл все это: он был уже душой в Петербурге, который теперь, под заливистый звон валдайского колокольчика под расписной дугой, казался ему какой-то страной обетованной…
XLIX. Встреча
Пушкин принадлежал к числу тех горячих душ, которые добрую половину своей жизни живут в сияющих облаках фантазии. Где бы они ни находился, он всегда чувствовал, что то, чем он здесь живет, не настоящее, а только подготовка к настоящей жизни, которая вот-вот откроется ему и затопит его каким-то необыкновенным счастьем. Так из Москвы представлялся ему Петербург. Но вот приехал он в Петербург, остановился в Демутовом трактире на Мойке, бросился очертя голову в блестящую петербургскую жизнь и почувствовал, что опять тут что-то не то, что и это все не настоящее…
Петербург встретил знаменитого поэта приветливо, но все же более сдержанно, чем фрондирующая, распоясавшаяся Москва. И как и в Москве, и здесь уже раздавались осторожные голоса, упрекавшие поэта за его близость и угодничество царю. Он оправдывался, – «он дал мне свободу!» – но не уступал… Он точно не хотел видеть, что свобода эта была весьма относительна и что внимательный глазок следовал за ним повсюду. Это было совсем не трудно: даже представители древних родов не стыдились быть шпионами. В Москве вышли его «Цыгане». Обложка поэмы была украшена виньеткой в довольно безвкусном вкусе того времени: чаша какая-то, змея, кинжал и проч. Все это было очень дешево, но одним казалось очень значительным, а другим опасным. Началось шушуканье, переписка официальными бумагами и, в конце концов, Волков, жандармский генерал, зять Марьи Ивановны Римской-Корсаковой, выяснил, что эта виньетка – трафарет, которым часто украшают сочинители свои произведения, что опасности тут никакой нет. Бенкендорф согласился оставить дело без последствий и в очередном всеподданнейшем докладе своем между прочим писал: «…Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шелопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…»
Николай и сам это отлично понимал…
Если устремления Пушкина в эту сторону встречали довольно сдержанный прием, то взят был он под подозрение и другой стороной. Несмотря на строгие кары, постигшие декабристов, – а, может быть, и благодаря этим карам, – революционная мысль все еще дымно бродила по блистательной столице царей. Вся разница была только в том, что пророками ее выступали теперь не гвардейские офицеры, а безусые студенты. И если среди них находились восторженные головы, которые во главе этого нового революционного движения хотели поставить Пушкина, то у других эти планы встречали энергичный отпор: «Пушкин ныне предался большому свету, – говорили эти протестанты, – и думает более о модах и остреньких стишках, нежели о благе отечества». Злые языки говорили, что «отношение Пушкина, как и огромного большинства людей, к свободе то же, что у иных христиан к их религии: они зевают при одном ее имени…» И все это говорилось в виду переполненной Петропавловки, где, по слухам, полусумасшедший Батеньков все пытался уморить себя голодом и бессонницей…