Несмотря на отеческую опеку правительства, запрещавшего иметь много денег, приток средств разными обходными путями увеличивался. В казематах было уже до сорока человек прислуги, а у Трубецкого и Волконского отдельно человек по двадцати пяти. Кроме лакеев и горничных были уже свои повара, хлебники, квасники, огородники, банщики, свинопасы и проч. У Трубецких была своя акушерка и экономка, у Муравьева – гувернантка, у многих – швеи… Доктор, выписанный из Кяхты, оказался сведущим человеком и, когда потом каземат был распущен и ссыльные поселились на частных квартирах, он поступил домашним врачом к Трубецким с жалованьем, которое далеко превышало жалованье тогдашних губернаторов… Имущие делали взносы в пользу неимущих. Этот капитал увеличивался еще оборотами заемного банка, который они учредили. К помощи этого банка прибегали и местные торговцы. Они охотно платили по два процента в месяц, тогда как раньше, занимая деньги у местных богачей, иной раз, во время, например, Верхнеудинской ярмарки, они плачивали и по десяти процентов в месяц…
Но – по мере того, как все легче и легче делалось царское ярмо, все более и более расшатывались моральные устои ссыльных… Появились карты, началось пьянство, раздоры партий и личностей, взаимные оскорбления и даже вызовы на дуэль. И в то время, как одни буквально не знали, – при сибирской дешевке, – куда денег девать, другие бились без чаю и сахару, без переменного белья. В Петровском заводе из пятидесяти человек двое кончили сумасшествием.
Начался и все более и более увеличивался разврат; во главе развратников стояли больной поганой болезнью князь Барятинский и кавалергард Свистунов, тот самый, который в Петропавловке наглотался битого стекла. У Свистунова были большие деньги, и он создал себе целую шайку для оргий и у бесчестных родителей по окрестным деревням скупал их молоденьких дочерей. Подкупленная стража водила их к нему переодетыми. Ивашеву, одному из этой развеселой компании, мать купила в Москве иностранную девицу за 50 000. Царя уверили, что она была его невестой и раньше, он дал ей разрешение на приезд к жениху, и та, приехав, бросилась на шею Вольфу, который на Ивашева не был похож даже отдаленно… Грязные сплетни были пущены даже о гордой «деве Ганга»: то приписывали ей в любовники Иосифа Поджио, то одного из адъютантов Лепарского… Но она только крепко сжимала губы и выше поднимала свою хорошенькую головку. С мужем у нее не ладилось, как и прежде, и в горькую минуту у нее вырвалось раз: «Все, что для меня есть тут родного, это трава на могилке моего ребенка…» Русь, родина, близкие по-прежнему были за тридевять земель: девять писем написала она к уже умершей свекрови и в течение трех месяцев получала она от сестры поцелуи своей умершей девочке, Соне…
Жизнь плесневела, гнила на корню, гордые реформаторы слабели все более и более и один за другим уходили туда, где, как говорят, несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания… Одной из первых ушла – от чахотки – Александра Григорьевна Муравьева. Она умирала ночью и, не желая будить и пугать свою дочурку, попросила принести ее куклу и простилась с куклой. И потрясающие были похороны милой женщины этой под вопли белой вьюги. Замолкли уже последние возгласы чудака-попика, служившего при казематах, затих хор ссыльных, и с глухим рокотом сыпались комья мерзлой земли на гроб… Над еще незакрытой могилой глухо рыдал муж ее, Никита Муравьев, когда-то блестящий гвардейский офицер и необычайный фантазер, которого особенно не любил Николай I. В своей – конечно, неоконченной – конституции Муравьев фантазировал об учреждении областных палат представителей, об учреждении вольных городов, об особых правах старой Москвы, и Николай собственноручно по поводу мечтаний этих начертал: «Все сие виды и система Никиты Муравьева о федеративном управлении. С сим поздравляю тунгусцев!» И вот мечты о светлом счастье родной страны, о благе всех ее народов кончились этой мерзлой могилой милого друга-жены, погибшей за эти мечты, а дома – сиротка дочь и разбитая своя собственная, теперь одинокая жизнь…
Все точно спохватились на короткое время, подтянулись, а потом, постепенно, потихоньку, стали наползать опять серые будни. Издали жизнь их казалась окруженной светлым ореолом, и поэтому по Сибири уже появились разные прощелыги, выдававшие себя за жертв 14 декабря. Больше всех негодовал против этих самозванцев, строже всех их обличал, выше всех держал знамя 14 декабря – Якубович… Даже у лучших время проходило теперь за бесплодными разговорами и – «разговорцами»: так зовут в Сибири кедровые орешки…