Получив суровый отпор от Бенкендорфа, он сразу понизил тон и написал опять, украсив свое послание в этот безнадежный мир такими перлами, на которые решился бы далеко не всякий. Царя, между прочим, он заверял, что «для нас невозможен никакой прогресс иначе, как при условии полного подчинения всех верноподданных чувствам государя», а письмо к Бенкендорфу тогда же он заключил так: «Впрочем, какое бы мнение Ваше Сиятельство по сему обо мне ни возымели, в моих понятиях долг святой каждого гражданина покорность безусловная властям, Провидением поставленным, а Вы, облеченные доверием Самодержца, представляете в моих глазах власть Его. Всякому Вашему решению смиренно повиноваться буду». Но наверху определенно обиделись на московского Бруто-Периклеса, и приготовленный было к великому плаванию корабль Чаадаева окончательно сел на мель в аглицком клубе. Он понял: на верхах погибающей России засели безумцы и дело обстоит даже гораздо хуже, чем он изобразил это в своем первом философическом письме, которое, как и другие два, ходили в списках по рукам любомудров. Но, если его не хотят слушать наверху, он будет продолжать свою деятельность на общественной арене. И он, прислонившись к колонне и скрестив руки на груди, неустанно проповедовал всюду и развивал весьма энергичную эпистолярную деятельность. И чудо: с могил некрополя ему иногда отвечали сочувствующие голоса. Но были и дерзкие: безалаберный Денис Давыдов пустил по салонам на него эпиграмму:
Чаадаев рассеянно взял со стола только что полученное письмо от А.И. Тургенева и перечел отчеркнутую им самим цитату Тургенева из письма Мицкевича: «…Мне кажется, – писал Тургеневу Мицкевич, – что вернутся такие времена, когда нужно будет быть святым, чтобы быть поэтом, что нужны будут вдохновения и сведения свыше о вещах, которых разум не может сообщить, чтобы побудить в людях уважение к искусству, слишком долго бывшему актрисой, распутницей или политической газетой. Эти мысли пробуждают во мне сожаление и едва не тоску. Мне часто кажется, что я вижу Обетованную Землю поэзии, как Моисей с горы, но я чувствую, что недостоин вступить в нее».
Чаадаев по привычке нежно погладил себя по гладкому и сияющему, точно отполированному черепу и стал перечитывать только что написанную страницу своего ответного письма Тургеневу:
«…У нас господствует, как мне кажется, странное заблуждение. Мы во всем обвиняем правительство. Но правительство просто делает свое дело, вот и все. Будемте же и мы делать свое дело, будем исправляться. Большая ошибка считать безграничную свободу непременным условием умственного развития. Помните Восток: это ли не классическая страна деспотизма? Между тем оттуда мир получил свое просвещение. Вспомните арабов: догадывались ли они о благах представительного правления? Между тем мы обязаны им доброю частью наших познаний. Вспомните средние века: имели ли они хоть отдаленное представление о неизреченных благах золотой середины? Между тем именно в средние века человеческий дух развил наибольшую энергию. Наконец, думаете ли вы, что цензура, кинувшая Галилея в темницу, была мягче цензуры г. Уварова с товарищами? Но не вертится ли с тех пор земля, приведенная в движение толчком ноги Галилея? Итак, будьте гениальны и все устроится!..»
Последняя фраза восхищала его чрезвычайно: «Будьте гениальны и все устроится…» Замечательно!..
В передней глухо прозвенел звонок. Еще более притихший и точно просветленный, Никита доложил:
– Александр Сергеич Соболевский…
– А, проси, проси…
Соболевский шумно вошел в кабинет.
– А-а!..
– Я из Петербурга… Привез тебе поклон от Пушкина…
– Спасибо… Ну, как он там? Садись вот сюда, здесь удобнее…
Надежды сделать из Пушкина глашатая спасающей истины у Чаадаева уже умерли, но, все равно, и его можно будет потом приспособить как-нибудь к тому великому, хотя и ему самому неясному делу, о котором он проповедовал в гостиных.
– Я только на минутку… – садясь, сказал Соболевский.
Завертелся легкий разговор о столичных новостях.
– А тут у вас, говорят, какие-то новые патриоты объявились, – весело шумел Соболевский. – Что? Говорят, хотят всех нас в боярские костюмы переодеть… А? В чем дело?
– А, пустое!.. – пренебрежительно уронил Чаадаев. – Их на всю Москву полдюжины. Напялили какие-то национальные костюмы, а народ их на улице за персюков принимает…
Соболевский весело расхохотался.
– А в Петербурге, имей в виду, тебя за твое первое письмо поругивают, – сказал он. – Здорово ты матушку Россию, говорят, разделал в нем.