Правда, в маленьких интрижках она себе никогда не отказывала, но в истерическом мозгу ее крепко засела мысль овладеть этим элегантным любомудром. Но из чего он сделан?!
Дверь отворилась.
– Сейчас Никита подаст… успокойтесь, друг мой… А потом я провожу вас домой…
– Благодарю вас, – прошипела она. – Я не хочу вашего чаю… До свидания!..
И она яростно прошумела юбками мимо озадаченного Брута и Перикла…
XXXIX. Над Соротью
Анна за эти годы поблекла телесно, но духовно расцвела. Она с некоторым удивлением и тихой радостью наблюдала за тем, что проходит в ее душе… Острые углы жизни стирались, красота и добро проступали, волнуя ее, там, где раньше она их и не подозревала, милее становились люди. А когда они злобствовали и бесчинствовали, Анна смотрела на них, как на больных, как на несчастных, и не только не заражалась их злобой, но исполнялась печалью и страданием. Ей казалось, что все это в ней делается само собой: свои усилия она не считала ни во что. Зина выскочила замуж, заневестилась уже Маша, но к ней, серенькой, тихой, не сватался никто: она точно пугала людей этой своей серьезностью и тишиной. «Точно монашка какая…» – говаривала о ней постаревшая Прасковья Александровна и тихонько про себя умилялась на свою старшую дочь. Целые дни проводила Анна в работах по дому, а то за рукодельем, – так, как мышка, тихонько и возится, – усердно ходила в церковь к тоже постаревшему о. Шкоде, а единственным развлечением ее были одинокие прогулки вдоль светлой Сороти, по этим холмам, по этим сосновым лесам, где, для всех незримая, витала тень того, кому она раз навсегда отдала свое сердце…
Петербургские коммеражи о нем доходили и до Тригорского – и через Зину, и через А.П. Керн, и через брата Алексея. Другие могли и позлорадствовать над злоключениями поэта, и посмеяться, но она чувствовала ясно, вне всяких сомнений: он гибнет. И душой она постоянно вилась вокруг него, и не могла оторваться, и хотела только одного: быть около него близко, чтобы в нужную минуту броситься к нему и закрыть его собою…
Вдруг нежданно-негаданно в первых числах мая – погода стояла дождливая и очень холодная – поп Шкода после обедни сообщил ей, что в Михайловское прибыл Пушкин, один, без жены… Она затаилась: конечная катастрофа?.. Она готова…
А Пушкин – только здесь, в Михайловском, тихом и милом, почувствовал он, как он изменился, как постарел и как, главное, устал – бродил по еще более одряхлевшему домику, по разросшемуся саду и грустил. Арины Родионовны уже не было: старушка умерла.
Там, вдали, среди кавалергардов, посланников, красавиц, балов, раутов, гусаров, картежных столов и проч., в гвалте жизни смерть ее прошла почти незамеченной им, но здесь он чувствовал ее очень остро. Не слышно было за стеной ее тяжелых шагов, ее воркотни на дворовых, никто уже не ходил рано по утру дозором по всему дому, распоряжаясь, чтобы все для него было готово. Вечером некого было позвать в точно охолодавшую гостиную, пусто оставалось ее любимое местечко в уголке дивана и некому было рассказывать ему старых, с детва любимых и никогда не скучных сказок. Печаль тяготила сердце: так, будет время, и его здесь не будет… И сквозь эту печаль смотрел он на милые окрестности своего родового гнезда, на эти лесистые холмы, на которых он, бывало, сиживал одиноко и глядел на озеро в зеленых берегах: как тогда, рыбак тянет за своей убогой лодчонкой невод, сереют по берегу неприглядные, но такие живописные деревеньки и ветряки медлительно, устало ворочают свои крылья… По изрытой дождями дороге он поднялся к грани дедовских владений, где стояли три старых сосны, друзья его: одна поодаль, а две парочкой… С удивлением увидел он, что вокруг сосны-двоешки засел густой и веселый молодняк. И светлая печаль в душе сразу стала слагаться в нарядные, задумчивые стихи: