– А куды кто хочет, – сказал старик. – Грех весь на земле только от человека идет, и никак ты от него не убережешься… Ну никак, как бы ты там ни исхитрялся. Как только сойдутся, так сичас же бесприменно спор. Вспомни Каина и Вавеля… Вспомни войны Наполиеновы, когда милиены Каинов поднялись… А там орлы двухголовые, – придумают тожа! – барабаны, остроги, цари, всего и не придумаешь! Нет, моего согласу боле никогда на это дело не будет! Ну а раз мине они не слушают, так пес с вами, живите, как хотите, а я ухожу…
– Это ты ловко, дед, придумал… А что же приятель-то твой, тоже эдак своей тропой пошел?..
– Я, грит, царь, – не слушая его, продолжал старик, – а я, грит, анхерей, а я, грит, капитан-исправник… А я тебе в ответ скажу, что ежели ты так про себя выражаешь, то не анхерей ты, а просто сказать дурак. Потому ни один человек про себя сказать не может, кто он. Седни он одно, а через год другое, да так, что и сам на себя дивится. Ну, и нечего тут к словам себя привязывать… Вон писарь на дорогу мне тады бумагу выдал: Гарасим-де Куделин отправляется с разрешения начальства по своим делам. А я бумажку эту его подумал, подумал да и выбросил: какой такой я Гарасим? Поп сказывал мне, что и имя это не русское, а грецкое, что ли, пес его знает… Дак какой же я, владимирец, после этого Гарасим? А ты, к примеру, Федор называешься… А, может, ты и не Федор совсем…
– Да я не Федор и есть… – засмеялся полковник.
– Как так?
– Ну, это история длинная, расскажу потом как-нибудь… Но только тут ты в точку попал…
– Уж я тебе говорю! – убежденно воскликнул старик. – Я все это теперь отметаю… А коли пристают: кто-де ты? Я только говорю: бродяжка, мол, непутевый – вроде тебя…
И он засмеялся всеми своими морщинками.
– Ну, а офеня-то твой как же? – повторил полковник, которому старый чудак чрезвычайно нравился.
– Приятель мой, офеня, – да что, брат, и он свою беловодию придумал! – засмеялся старик весело. – Увидал он эти богатства сибирския, разгорелись глаза его, бросился он во всякия торговые дела, как то офене и полагается… У его душа офеней оказалась… И я так полагаю теперь, что у всякого человека Беловодия своя… А? – весело метнул он на полковника своими детскими глазками. – У офени – своя, у царя – своя, а у нас с тобой вот – своя… Что, али и ты здесь от братьев-человеков спасаешься?
– Да как тебе сказать? – невольно заражаясь его добродушной веселостью, сказал полковник. – Меня братья-человеки сюда загнали вроде как в наказание за мои погрешности, а я, в самом деле, тут Беловодию нашел…
– Вот и гоже… Вот и гоже… Где же ты тут притулился-то?
– В деревне тут неподалеку живу, с башкирами… Пойдем ко мне, отдохнем…
– А что же? И больно гоже… Чай, мы с тобой, старики, не раздеремся, как Каин с Вавелем? А?
– Нет, я смирный…
– Да и я смирный, пока мне во всем потрафляют. Все бобры до тех пор добры, как по шерсти их гладят, – засмеялся старик. – А вот ежели против шерсти, пожалуй, и осерчаю… Нет, нет, это я шутю!.. Ты меня нисколько не опасайся. Потому у меня такое положение: как чуть который задирается, так я сичас хвост в зубы и ходу… Не, я теперя хитрай стал…
– Ну так пойдем, коли так, ко мне…
– Пойдем, милая душа!
Встав с нагретой, пахучей земли, оба тихо скрылись между деревьями-великанами. И никого не стало. И словно еще краше, еще солнечнее, еще вольнее стало в зеленой, бескрайней степи…
XXIII. Еще шаг…
Пылающий летний день. Надвигалась гроза… Император Николай железным шагом своим ходил по царскосельскому парку. В парке было пусто: и от грозы попрятались да и холеры, которая свирепствовала в Петербурге, побаивались. Положение там было настолько остро, что к бунтующей толпе – в народе, как всегда, ходили слухи, что доктора отравляют народ… – должен был явиться сам царь. И надо отдать ему справедливость: он со свойственным ему мужеством явился в самую гущу бунта и водворил порядок…