Но как я могла сказать ему об этом? Толик все равно бы не поверил, считая всех вокруг такими же эгоистами, как он сам.
– Толик, пожалуйста… – попросила я, сдерживая подступающие к горлу слезы. – Не надо. Успокойся. Ведь все хорошо.
– Хорошо? – Он смотрел на меня, как на сумасшедшую, с брезгливостью и презрением. – Кому хорошо?
– Нам. Мы же любим друг друга.
– С чего ты взяла? – произнес Толик ледяным тоном. Я почувствовала, как у меня остановилось сердце.
– Просто… знаю.
– Дура, – пренебрежительно бросил Толик. – Знает она! Говори про себя, а про меня не смей. Если я сплю с тобой, то лишь для того, чтобы окончательно не сойти с ума в этой психушке. Отрастила сиськи и вообразила себя неотразимой! Дура, дура! – Он говорил и лихорадочными движениями расстегивал на мне легкий ночной халатик. Меня трясло, точно в малярийном приступе, однако я послушно принялась помогать ему.
– Не смей болтать о своей любви! – приказал Толик, опрокидывая меня на подушку. – Я вовсе тебя не люблю. И никогда не полюблю, слышишь?
– Да.
Он неловко попытался передвинуться, руками опираясь о стену за кроватью, но не смог. Рухнул рядом со мной, тяжело дыша.
– Черт бы тебя побрал.
Я поняла, что его злость прошла. Равно как и боль. Он ругался уже просто так, по инерции. Потому, что не хотел вызывать во мне жалость.
Я осторожно протянула руку и погладила его волосы.
– Все будет хорошо.
Он хмыкнул сквозь зубы, но ничего не сказал.
Дальше все было как обычно: я дарила ему себя, свое тело, стараясь изо всех сил действовать так, чтобы Толик как можно меньше ощущал собственную беспомощность и зависимость. Он принимал мои ласки и постепенно успокаивался. Лицо его утрачивало злое и жесткое выражение, разглаживалось, и вместе с этим оживало мое сердце.
Пусть! Пусть Толик говорит что угодно, обзывает меня любыми обидными прозвищами. Пусть его толкает ко мне не любовь, а отчаяние, безнадежность и одиночество – все равно я, так или иначе, нужна ему, мы не можем разлучиться, быть порознь. А остальное – ерунда.
Так отныне и пошло. Я стала приходить к Толику по ночам, перед этим твердо удостоверившись, что все вокруг спят. Днем мое пребывание у него в палате резко сократилось – я старалась без надобности не бегать на третий этаж.
Анфиса, видя, что я почти перестала навещать Толика, несколько успокоилась и прекратила контролировать каждый мой шаг. Она всячески демонстрировала, что чрезвычайно довольна моим поведением, стала чаще улыбаться и расточать похвалы направо и налево, почти безо всякого повода.
В свою очередь, я также была рада, что сумела перехитрить дотошную воспитательницу – ее неуемная бдительность вызывала у меня наибольшие опасения.
Наши встречи с Толиком проходили по-разному. Иногда он был со мной приветлив и даже ласков, брал к себе на колени, называл Васильком и мышонком. В другие же моменты им овладевала лютая злость на весь свет. Тогда Толик кричал мне в лицо, что я – идиотка, подзаборная рвань, он ненавидит интернат и все, что с ним связано, а больше всех – меня.
Я терпеливо дожидалась, пока минует приступ его раздражительности, и мало-помалу злость улетучивалась. Мы лежали рядышком, голова к голове, молчали или болтали о всякой чепухе. Часто он начинал дремать, и я не смела пошевелиться, чтобы не нарушить его сон. Спал Толик беспокойно, то и дело вздрагивая и что-то бормоча, сердито и жалобно.
Мне хотелось прижать его к себе и убаюкать, как ребенка, – так я и делала, гладя Толика по щеке и шепча ему на ухо самые нежные слова, какие только приходили мне в голову.
В своей палате я появлялась лишь под утро, когда начинало светать.
Неудивительно, что после ночей, проведенных столь бурно, на уроках я клевала носом, точно сонная муха.
Учителя довольно долго закрывали глаза на мою вялость и заторможенность, но терпение их постепенно сходило на нет. Мне стали делать замечания, теперь уже не только русичка, но и англичанка, и историк, да и многие другие преподаватели.
Дольше всех держался Герман Львович, но однажды взорвался и он.
Я не смогла решить предложенную им задачу повышенной трудности, которые обычно щелкала как орехи, – минувшей ночью у нас с Толиком произошел очередной конфликт, он пригрозил выгнать меня вон и больше никогда не пускать к себе. Мы помирились лишь под утро, но я так и не смогла уснуть, проплакав в подушку до самого подъема.
Герман Львович слушал чушь, которую я плела, пытаясь нащупать путь к решению проклятой задачи, и его узкое, длинное лицо с тонким, хрящеватым носом вытягивалось еще больше.
– Нет, никуда не годится, – произнес он наконец решительно. – Василиса, ты совсем перестала соображать. Куда ты катишься, позволь полюбопытствовать? Ведь у нас впереди олимпиада по алгебре, забыла?
Я отлично помнила про олимпиаду, но мне было не до нее! Я стояла перед математиком и тупо глядела в пол. Герман Львович немного смягчился.
– Ну что с тобой, Василиса? – проговорил он участливо. – Может быть, тебе нездоровится? Ты плохо себя чувствуешь?