— Ухи в ресторане, голуба моя, не признаю и не признавал. Ухе, как красивой женщине, оправа нужна: берег, поросший лесом, ивы. склоненные над самой водой, дымок костра, зорька. Тогда лишь уха по-настоящему и закипает, и навар дает, и всяческие набирает ароматы. А вокруг стоит тишина необыкновенная, благорастворение воздусей, запах хвои, одним словом, настоящая жизнь… Вот я, сердце мое, шестой десяток заканчиваю, уже склерозик подходящий нагулял и миокардидистрофию и нет-нет валидол пью, одним словом, уже зачислен в «валидольную команду инсульт-ура», а стоит на рыбалку выбраться, да как следует здесь надышаться — чувствую себя, как в тридцать лет… И валидол не нужен, и дышится легко, и, главное, появляется этакая нахальная уверенность, что впереди еще большая, великолепная жизнь, удачи в науке, встречи с интересными, умными людьми, необыкновенные путешествия, уйма хороших книг, и уйма крупных судаков, которых я еще не выловил, но которые мне, безусловно, положены…
И Максим Петрович — так звали академика — заливался таким могучим, заразительным хохотом, что с соседних лодок сначала раздавался недовольный ропот, а за ним дружный смех.
Ларцев очень любил этого жизнерадостного, умного человека, умевшего тонко понимать прелести рыбалки и так нежно и молодо любившего русскую природу, любил его веселый, с лукавинкой, взгляд, его чисто народный юмор и ту особую душевную непосредственность и простоту, которая всегда отличает настоящего, большого человека от случайно всплывшего на поверхность карьериста, чванливого и высокомерного ввиду хранимого в глубокой тайне ощущения собственного ничтожества.
Опытный следователь и тонкий психолог, Ларцев яростно ненавидел эту категорию людей, с их ложно значительным видом, наигранной «серьезностью», всегда почему-то надутых и важных, процеживающих каждое слово из боязни уронить свое достоинство, которого, в сущности, у них и не было.
Кружки были распущены в шахматном порядке и тихо покачивались на воде. Ночь становилась все свежее, и рыболовы решили, что надо согреться. Ларцев достал термос, налил себе и сыну кофе в стаканчики из пластмассы, нарезал баранину и хлеб, круто посолив его солью. Оба ели с большим аппетитом, как это всегда бывает на рыбалке.
Крепкий горячий кофе сразу принес приятную теплоту и бодрость. В ночном сумраке почти не были видны кружки, и за ними надо было следить «на слух». В первом часу ночи, когда Ларцев и Вовка уже заканчивали свой ужин, слева донесся характерный шлепающий звук.
— Перевертка! — воскликнул Ларцев и с бьющимся от волнения сердцем начал грести по направлению к тому месту, откуда донесся этот милый сердцу рыболова звук. Вовка, привстав на носу лодки, включил фонарь и осветил то место, к которому они спешили.
Через несколько секунд Вовка испустил ликующий вопль. В лучах электрического фонаря был ясно виден перевернутый набок кружок, который стремительно крутился: рыба сматывала с него леску, заглотав крючок и насадку.
— Левым! — почти простонал Вовка, указывая этим, как лучше подвести лодку к крутящемуся кружку. — Левым!
Ларцев сильно загреб левым веслом, и лодка приблизилась к кружку. Наклонившись из лодки, Ларцев схватил его в руки и сильно подсек леску, сразу почувствовав, как упруго ходит на ее конце тяжелая рыба.
— Есть, сынку! — вскричал Ларцев и начал лихорадочно, метр за метром, вытаскивать леску, бросая ее кольцами на дно лодки. — Подсачок готовь, подсачок!..
И вот почти у самого борта в голубоватом свете фонаря заиграла, как большое серебряное блюдо, крупная рыба. По тому, как она сравнительно спокойно шла за леской и не пыталась делать «свечку», то есть выпрыгивать из воды, с тем чтобы сразу обрушиться всей своей тяжестью на леску и так перервать ее, Ларцев уже знал, что пойман судак, а не щука.
Он еще сильнее подтянул рыбину к борту. Вовка мгновенно, с головы, подвел к судаку подсачок, взметнул его, и через мгновение на дне бился судак с широко растопыренными перьями, почти в полметра длиною.
— Живем, сынку! — снова закричал Ларцев и от полноты чувств и радости удачи поцеловал Вовку, а потом, по традиции, «обмыл» первого судака, приложившись к фляге.
— Пуд, не сойти мне с этого места, пуд! — восхищенно прошептал Вовка, не сводя глаз с затихшего судака и явно преувеличивая вес пойманной рыбы, что, впрочем, происходит, увы, со всеми рыбаками на свете.
Почин был сделан. Через полчаса была замечена вторая перевертка, и в лодке забился новый судак.
Часы Ларцева показывали ровно два часа ночи, когда сочно шлепнула третья перевертка. Снова был вытащен третий, на этот раз менее крупный судак. Вовка едва не заплакал от счастья.
Ларцев закурил, с наслаждением вдыхая ароматный дымок папиросы, крепкий, густо настоеиный ночной свежестью воздух, сильные запахи леса и трав, доносившиеся с близкого берега, и жадно вбирая всем сердцем эту целебную тишину, и эту смутно мерцающую воду, и это звездное, опрокинутое в огромную чашу водоема небо, и всю эту единственную, неповторимую и до последнего вздоха любимую землю.