Бежала она тайгой, ключи вброд переходила, полная решимости выполнить задуманное, и лишь об одном, сердце тревожилось — как-то там Оленька без нее, накормил ли свекор в обед и не забыл ли молоко вскипятить, что в крынке на окне осталось. По летнему времени много ли ему надо — два-три часа, и скисло. Да еще о свекре, Петре Гордеевиче, думала, жалела, что так и не открылась ему, ничего не сказала на прощанье. Почему-то подсказывало сердце — не стал бы Петр Гордеевич ее удерживать, не перечил бы, а если так, то и на сердце куда легче было бы, да и за Ольгу спокойнее.
Какая-то неведомая сила гнала Серафиму вперед. Она и притомиться толком не успела, как миновала первое село — Славянку. Здесь она еще осторожничала, обошла село за огородами, скрываясь в мелком, но густом ельнике. Пахнуло на нее печным дымом, у кого-то собака забрехала, петух пропел, и заныло сердце у Серафимы, заболело болючее.
«Ах ты, немчура проклятущая, — ожесточенно думала на ходу, — на чужой кусок позарились, да как бы свой не проворонить. Одумались бы, пока не поздно, отступились, а мы не злодеи, простили бы. Всякий ведь ошибается. А может, пока она тайгою бежит, война уже и кончилась? Вот славно-то было бы как. Конечно, кое-кому из ихних хорошенько бы пришлось ответить, ну и не беда. Пакостников завсегда бивали, и ноне люди добрые бьют, потому как заслужил — получай сполна. И ведь зловредный народ-то какой, нет предупредить, раз уж так воевать с нами схотелось, по-честному сказать, так, мол, и так. Куда там, молчком двинулись, по-волчьи. Этак волки завсегда подкрадываются, втихомолку, но на то он и зверь, волк-то, а тут люди. Нет, эти вряд ли одумаются, раз так пошли, одумаются, держи карман шире».
Бежала Серафима дальше, размахивая белым узелком с десятком картофелин и балыком, мари перебегала, через завалы перелезала, кустами стланика продиралась, и чем дальше уходила от дома, тем больше решимости копилось в ней — воевать проклятого Гитлера.
Солнце уже к заходу клонилось, вечерние птицы запевать начали, а Серафима все бежала и уже верст тридцать, не меньше, от дома отмахала. Но усталости она не чувствовала, лишь опасение было, что не поспеет завтра к пароходу и придется тогда еще три дня в лесу скрываться, пока следующий подойдет.
«Лишь бы до города добраться, до Хабаровска, — думала Серафима, — а там народа уйма, там не найдут».
Что она будет делать в городе, к кому пойдет, к кому обратится — Серафима представляла смутно, но думала, что все как-нибудь обойдется, образуется. Ведь она на любую работу согласна, полы будет мыть, за солдатами стирать, лишь бы к фронту поближе, лишь бы польза от нее была.
Совсем уже стемнело, когда Серафима остановилась. Костер разжигать она поопасалась, а нашла поваленную бурей ель и устроилась в яме под ее корнями, набросав на землю еловых лап. Согнувшись в уголке, подтянув колени к подбородку, она развязала узелок, съела три картофелины, кусочек балыка и почувствовала голод. Раньше она его не ощущала, забывшись в мыслях и скором шаге, а теперь лишь растравила аппетит и великим усилием поборола себя от соблазна съесть хотя бы еще одну картофелину.
Звезды тревожно и холодно вплывали к ней в яму, легкий шум от движения множества веток, иголок, листьев, зверьков и птиц шел по тайге, но Серафима хорошо знала тайгу и не боялась. К тому же полная луна взошла из-за леса, и было светло и просторно в тайге, и тени от деревьев переплетались с настоящими деревьями, и все это походило на давно, еще в детстве, виденный сон. Впрочем, может быть, она уже и спала, потому что луна вдруг начала расти в ее глазах, и с каждой минутой становился нестерпимее ее свет, и когда вместо света в глазах осталась только режущая боль, Серафима с трудом размежила веки — было утро. Несколько мгновений она не понимала, что с ней и где она, а потому на всякий случай робко и растерянно улыбнулась, а потом вдруг разом все вспомнила, быстренько вскочила, выглянула из своего убежища и, убедившись, что ей ничего не угрожает, пустилась дальше в путь…
До прихода парохода она просидела в кустах и съела еще несколько картофелин и закусила еще одним кусочком балыка. Попила из ключика, что тонюсенько пульсировал прямо из-под камня и прятался в желто-серый мох. Зубы заломило от ледяной стыни, что шла из самого сердца земли, и Серафима сильно потерла их пальцем. В это время пароход ошвартовался у пристани, и семеновцы дружной гурьбой повалили на палубу. На берегу послышался плач, какие-то выкрики, вздохнула и умерла гармонь — из Семеновки уходили на фронт. Под этот шум и гам, под бабий плач и причитания Серафима прошмыгнула по трапу, перебежала падубу и толкнула первую попавшуюся дверь. Ее охватило грохотом, лязгом железа, далеко внизу она с трудом различила силуэты людей, испугалась и отпрянула.