Читаем Военно-эротический роман и другие истории полностью

Хрущев, XX съезд, переворот сознания, море искренности, море невозможных доселе парадоксов, море непривычных созвучий, замирание сердца от ниспровержения официоза – и у меня закружилась голова, и я рухнул в это море свежих чувств – гражданских и личных, рухнул всей своей освободившейся от панциря душой, чистым сознанием, не отягощенным знанием Блока и Пастернака, тем более – Ахматовой, Цветаевой и Мандельштама. И вахты мои стали пролетать незаметно: четыре часа, как одна минута. С тех пор осталась у меня полезная привычка сочинять стихи без карандаша и бумаги.

– Давайте, давайте, – сказал руководитель литобъединения.

Голос у него был хриплый, он много курил, и поэтому то и дело откашливался. У него был бритый налысо череп с крохотным чубчиком, зализанным назад. Глаза смотрели молодо и озорно.

– Давайте!

Я тоже откашлялся и прочел заветное свое стихотворение уже без остановки – с начала до конца…

На западе еще не отгремело.Метель белила интернатский дом.А мне до крайней точки надоело,Что голодно и что зовут жидом.Бывает безысходность и у детства.Несчастья обступают, как конвой.Незнаемое мною иудейство.В меня плеснуло скорбью вековой.Нет, я не ведал про донос Иудин.И что Христос был предан и распят,Я не слыхал. Но завтрак свой и ужинЯ отдавал сильнейшим из ребят.И второгодник Николай БукреевМне разъяснял вину мою сполна:Не выдал Сталин Гитлеру евреев,Из-за того и началась война.Я был оплеван интернатской бражкой.Я был забит. Я был смотрящим вниз.Я звался Мойшей, Зямкой и Абрашкой,Имея имя гордое – Борис.Во мне-то было килограммов двадцатьЖивого веса вместе с барахлом.Но я себе сказал: «Ты должен драться».И я сказал Букрееву: «Пойдем».Наш задний двор. Площадка у помойки.На задний двор не приходили зря.А пацаны кричали: «Бей по морде!»,Подбадривая Кольку – главаря.Ударил я. И все исчезло, кромеРванувшейся неистовой грозы.А дрались мы всерьез: до первой крови.До первой крови или до слезы.Букреев отступал, сопя сердито.Он, черт возьми, никак не ожидал,Что двадцать килограммов динамитаТаило тело хилого жида.До первой крови. В напряженье адскомЯ победил. Я выиграл тот бой.А мой отец погиб на Ленинградском.А Колькин – в то же время – под Москвой.

Я замолчал, и все молчали: матросы, несколько офицеров, девушки, учительницы на пенсии и мужчины разного возраста и разной степени необразованности. Все молчали, и я тем более молчал, и было мне почему-то тоскливо. Все, о чем рассказано в стихотворении, действительно происходило со мной в последнюю военную зиму в далеком уральском селе Огнево, где я жил вместе с матерью и двумя сестрами на квартире у аграномши Ямщиковой в узкой спаленке пятистенной избы. Мать была в интернате воспитательницей детсадовской группы, а я существовал в группе своего возраста. Все так и было, изменил я только фамилию своего противника: его на самом деле звали Юра Калганов. Я сильно переживал тогда свое долгое унижение, но пожаловаться матери или воспитательнице не мог: не позволял кодекс мальчишеской чести. Не помню, кто и как внушил мне этот кодекс, но помню, что был он непререкаем для меня: убили бы – не пожаловался. И помню еще – поклялся тогда себе, что когда вырасту, напишу об этом стихотворение. Эта клятва облегчала душу. Минуло двадцать лет, я выполнил долг перед детством, и вот они, мои первые слушатели: сидят, молчат, ничего не говорят, а я и не знаю, что жду от них, просто носил, носил свою ношу, вынашивал, и вот скинул, и стало на душе опустошенно и тоскливо.

– Так, – прервал молчание руководитель литобъединения. – Так.

Я думал, что он сейчас спросит, что автор хотел сказать своим высокохудожественным произведением, и как-то равнодушно ждал этого вопроса и возможного обсуждения: ничего автор не хотел сказать, описал, как было, и все.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже