— Я, знаете ли, пан заведующий, мученик, самый что ни на есть мученик! Всю свою жизнь за идею мучусь. Учиться поначалу я страсть не хотел. Не тянуло меня к наукам, да и все тут. Я с волами да с плугами всю жизнь был готов провозиться, а мой отец нив какую. Знай твердит — иди, мол, Овсей, в науку. «Вас, говорит, у меня трое в хате сидит на моей шее. Ежели на троих поле делить, то все хозяйство полетит к чертовой матери. Меньшего на хозяйстве оставлю, а вас, лоботрясов, — со двора долой. Идите в науку — да и только…» А что поделаешь, когда отец так настаивает? Пришлось семилетку оканчивать. Вот и окончил…
Могильный, видно, боялся, что я его не дослушаю, все двумя пальцами правой руки держался за мою пуговицу. А пистолет в левой зажал.
— Ну, а после семилетки куда пойдешь дальше? Какую отрасль выбирать? Мне лично никуда не хочется. За семь лет наука и так все мозги проела, а старик мой все стоит на своем… «Иди, говорит, в кооперативный. Ближе к товарам всяким тереться будешь — и прибыльно, и для семьи что купить посподручнее». Так и выпер меня в кооптехникум. И скажу я вам, быть может, его и окончил бы, ибо по математике первый спец был — задачу какую или уравнение алгебраическое как семечки щелкал. А вот разные там марксизмы-ленинизмы, да политэкономии, да политики — ну прямо-таки что порошок рвотный… Не лезут в башку, хоть ты плачь! Я, знаете, пане заведующий, уже тогда □того самого ждал… Ненавидел разную эту политику. Как подумаю, бывало, как подумаю — так и вижу: придут немцы и ослобонят нас…
Я должен был слушать, поддакивать. А Могильный старался, доказывал:
— Всё, знаете, мне двойки да тройки. И по марксизму, и по политике. И на буксир меня брали, и в стенгазете пропечатывали, и на собраниях крыли, а я все свое думаю: «Погодите, голубчики, придут ослобонители наши, я тогда вам припомню всю вашу критику и все ваши буксиры». Вот, ей же богу, так думал! Хоть, может, и не поверите, но я думал так.
Могильный, наверно, и сам чувствовал, что врал немилосердно, поэтому и старался божбой убедить слушателя.
— Вытурили меня из кооперативного техникума. За неуспеваемость якобы. А на самом деле — вот ей же ей! — поняли мое настроение. Возможно, даже в тюрьму посадили бы, да попробуй найди доказательства. На лбу не написано…
Он то закручивал, то раскручивал пуговицу на моем пальто.
— Только исключили — сразу же в армию. Она мне — будто горькое яблоко, да что поделаешь! Там разное: коли, прыгай, ползи по-пластунски… Ну, я, правда, не буду врать, полюбил это дело. Сообразил, что оно может понадобиться для меня в будущем. А что касается политчасов разных, так к ним и в армии у меня охоты никакой не было… Чего не было, того не было… Вот, правда, по строевой я свое брал. О, лучше меня никто не колол, не ползал! В младшие командиры вылез, может, еще дальше пошел бы, да надоело — демобилизовался…
Могильный заговорщицки подмигнул мне. Пойми, мол, почему демобилизовался. Служить не захотел ненавистной власти.
— Воротился домой. Оно можно было и в деревне, в хозяйстве работать, да дураков нет на какого-то там предколхоза спину гнуть. Я, знаете, сам себе пред. Местечко чтоб хлебное, а работы поменьше. Думал сперва податься в кооперацию, а тут в школе должностишка подвернулась — завхозом…
Солнце уже, вероятно, спустилось за горизонт — лес вдали потемнел, золотой луг вылинял, на лесной тропе сгущались сумерки. Только глаза у Могильного живо поблескивали, будто две змейки — то высунут головы из норы, то снова спрячутся. Он прямо расцвел от удовольствия.
— В завхозах жить можно. При школе и сад, и оранжерея, и огород, — одним словом, было возле чего руки погреть. А директор школы — шляпа. Партейный, правда, а сам ни рыба ни мясо. Все, бывало, лекции да доклады по марксизму читал. Как начнет с раннего вечера, так и до третьих петухов, пока не охрипнет… Все по бумажке да по плану. А в хозяйстве — ни в зуб ногой. Все мне, шляпа этакая, доверил. Ну, я, нечего бога гневить, поднажился малость. Правду скажу, недурно поднажился. Эти учителя хоть и с образованием, а того не имели, что я имел… Куда к черту!..
Его глазки совсем растаяли, сделались маслеными, а рот растянулся до самых ушей. Видимо, это были у него самые приятнейшие воспоминания.
— Война вот немножечко помешала, — озолотился бы. Ну, а когда началось, меня, значит, в военкомат: давай, мол, Могильный, иди Родину защищать. Молчу, а про себя думаю: «Я тебе, так твою мать, защищу, я тебе навоюю». И вот когда дали мне взвод новобранцев, неотесанных колхозников сиволапых, то я, дождавшись немецкого наступления, скомандовал: не стрелять! Один, правда, нашелся умник, раскрыл рот, так я ему живо заткнул… Команды не слушать? Дисциплину подрывать? Расстреляю как собаку! Замолчал. Так я их всех проворненько и сдал в плен немцам. Отвоевались, стало быть, черт возьми, пане заведующий!..
Меня даже тошнить стало от его болтовни, хотелось развернуться и ударить по этой жирной, самодовольной харе. Однако я вынужден был сделать вид, что все это меня очень интересует и даже волнует: