Войку выделили отдельный покой в большом каменном доме господ пыркэлабов; сотник был уже здесь важным паном, государевым дальним свояком, а значит — родственником самих Влайку и Думы, близких родичей князя Штефана. Невольное для обеих сторон, отнюдь не желанное родство, в котором оказалась с Чербулом мангупская ветвь семейства Палеологов, Комненов, Асанов и Гаврасов, а значит, также молдавский княжеский дом, бросала на скромного сотника отблеск мистического сияния двух владетельных родов, длинного ряда венценосцев императорского и герцогского сана. Это чувствовалось и в обращении с ним и в Хотине: княжне простили неравный брак, Войку оказался членом семьи, хотя — со всеми оговорками, вызванными простотой его происхождения и пустотой кошелька. Правда, преимуществом его оставалась слава, уже ходившая о храбрости молодого воина.
Войку не давали долго оставаться наедине с Роксаной. Едва успел сотник привести себя в порядок, как его позвали к княгине — рассказать о том, что творится в стране, что видел он и слышал и в стане турок, где побывал в плену, и в лагере Штефана, и в походе. Немало времени отняла доверительная беседа с пыркэлабами, где Войку пришлось запомнить, на всякий случай — наизусть, все важное, что хотели передать воеводе хранители Хотина. Надолго завладели сотником также княжичи, под завистливыми взорами которых ему пришлось повторить свой рассказ.
Лишь поздней ночью оставили их в покое обязанности и люди. И часы до рассвета, пролетели, как единое мгновение.
Обостренное долгой разлукой, ожиданием, осознанием того, как недолга встреча, что она, может быть последняя, вознесенная до невероятной остроты свершением близости, чувство Роксаны и Войку, казалось им, поднимало их над миром, как волна ласкового моря, уносило вдаль, где не могло уже быть ни расставаний, ни печалей. Оба знали, что это не так, и каждый отдавался полностью ласковой волне, несуществующей и вместе с тем единственной, что было истинно. Войку уже прежде думал о том, как наступает такая перемена, — от взрыва чувств, нестерпимой их полноты, к спокойствию, почти к равнодушию. Порой даже, кажется, нарастает безразличие. Но эта женщина у тебя по-прежнему в коже, в теле, в крови; она для тебя, как и раньше, — весь мир. И едва почудится, что ты ее теряешь, как костер в тебе вспыхивает опять. Так бывает при лихорадке: проходит приступ, и кажется, будто ты совсем здоров. Но стоит попасть под ливень, промокнуть или продрогнуть, и ты опять в жару и в бреду.
— У меня должно быть от тебя дитя, — сказала Роксана, прижимаясь к нему в последний раз. — Должно. Бог не может не послать его мне после всего, что мы вынесли. Не молю господа о воздаянии в раю, только о том ребенке, который должен у нас родиться.
Может быть, думал Чербул, бросить все? Забрать жену, уехать в село, где живет его дед, где родились отец и дядя Влайку, погибший в Каффе? Пятеро братьев из Шолданешт и скутельник Васку немало рассказывали Чербулу об их родовом гнезде. В тихом селении, в потаенной долине среди лесных дебрей, куда вот уже полсотни лет не докатывалось ни одно нашествие, у Войку и капитана Боура было право на долю в отчине, на пастбище и пашню, дом деда. Может быть, ради этого стоит отказаться от страшного мира, в котором они живут? Надо думать, надо взвесить это вместе с Роксаной. Но не раньше, чем из Земли Молдавской будет изгнан последний турок. Раньше даже мысли об этом будут бегством, уходом от долга, который еще — за ним.
На заре Войку зашел в комнату, в которой, по приказу пыркэлабов, был устроен его побратим. Юнис-бек лежал на своем ложе одетый, устремив невидящий взор в потолок. Было ясно, что в эту ночь он так и не сомкнул век.
— Поднимайся, мой Юнис, — сказал сотник. — Выступаем.
Юнис-бек медленно перевел на него странный взор, безразличный и в то же время — дикий.
— Куда? — спросил он хрипло. — Разве меня не казнят?
— Возвращаемся, — молвил сотник. — Туда, где тебя ждет отец.
— Почему же не к палачу? Разве у вас за такое не казнят? — повторил тот с прежней странной настойчивостью.
Войку заставил Юниса подняться и под локоть вывел во двор, где собирался уже отряд.