Сзади под локоть услужливо подхватил сопровождающий. Парень так впечатлился согласием посла самостоятельно таскать ядро, что даже счел махига не опасным, то есть не особенно злобным. Уже второй день не охает и не шарахается. Правда, молчит… но это, без сомнения, во исполнение приказа оптио.
– Дозволено стоять здесь и пройти туда, сесть у мачты, – впервые обратился к послу слуга.
Ичивари кивнул, прошел к мачте и сел, удобно опираясь спиной о теплое толстое основание. Замер, всматриваясь в даль и щупая пальцами палубу, чтобы не утратить связь с настоящим, с нынешним. Потому что море оказалось слишком сильным впечатлением. Раскинувшееся во все стороны, бескрайнее, оно превосходило любые ожидания. Ичивари всегда казалось с берега, что море подобно степи. По мягкой траве тоже бегут серебряные волны сияния, за ними гонятся тени, и ветер ведет большую охоту, высвистывая стаю облачных псов-загонщиков… Но здесь, где нет земли, море иным явилось взору и душе. Оно отражало и вмещало весь мир: скорый закат с его родством ариху, мнущее траву волн дыхание асари, неимоверно далекую чашу дна, которое принадлежит амат. Море вмещало все, впитывалось в каждую силу и растворяло ее в себе. Теперь Ичивари начал понимать, отчего асхи так редко отзывался махигам. Люди зеленого мира не осознавали всего величия этой стихии и не накопили в душе восторга причастности. А вот Рёйм, скромный корабельный врач, был влюблен в синеву и дыхание двойного неба, и его крылатая душа сразу приняла дар, чтобы позволить человеку взлететь и стать собою настоящей. Небо обняло его, и капризный асари никогда уже не отказывал в покровительстве новому другу, как не покидал его и переменчивый асхи…
Вытянутая вперед рука замерла, удерживая пальцы у линии зреющего заката, там, где сливались и играли все силы мира, где сполна отражалось висари замечательного вечера. Зеркало асхи, тепло ариха, подвижность асари.
– А ведь он прав, мы законченные еретики, – покаянно вздохнул Ичивари.
– Повтори, – попросил подкравшийся и вставший за спиной Алонзо. – Неужели махигов можно в пять дней отвратить от их заблуждений, накормив досыта, заболтав до полусмерти и затем показав им море?
Ичивари оглянулся. Палуба, видимая от мачты, была пуста, даже слуга исчез. Махиг виновато пожал плечами. Надо же так уйти в себя, чтобы не слышать никого и ничего… И закат уже забагровел, вон – красные бизоны облаков купаются в синем озере сумерек. Сознание же помнит их розовыми, принадлежащими дню.
– Мир куда огромнее, чем мы полагали, – улыбнулся Ичивари. – Он не зеленый и не ограничен линией берега. Все, что мы знаем и чтим, лишь часть большего, а мы по дикости полагали, что за горизонтом сразу начинается неявленное. И пели для асхи редко, потому и не сохранили в памяти слов, созданных для него.
Оптио, кряхтя, сел рядом, потер шею. Огляделся, щурясь на низкое солнце. Похлопал ладонью по доскам палубы:
– Вернемся к признанию в ереси, чадо. Это важные слова, идущие от самого сердца и дарующие надежду на просветление, покаяние… и мирный удел прозелита на нашем берегу. Здесь, на корабле, среди океана, особенно отчетливо представлена истинность Скрижалей. Мир – вот он, чаша света. Кто видит и ощущает восторг, тот принимает благодать Дарующего.
– Чаша света, тут я согласен. Не понимаю, зачем было придумывать вторую чашу, – буркнул Ичивари, морщась и тяжело переживая утрату короткого, как вздох, единения с асхи. – Без нее было бы куда удобнее. Вся красота мира, его висари и отражение этого в душах – превосходно. Но вы добавили равную чашу грязи! Почему?
– Ты опять верно сказал. Отраженная в душе! Вторая чаша, Ичи, это ты сам. Дарующий не виноват в том, что мы, люди, не умеем черпать только свет. В нас копится и тьма низменного, подленького, в нас не дремлют слабости, искушения и пороки. Они норовят заполнить душу и вытеснить свет. Но Дарующий добр, он прощает чад своих, прошедших через покаяние и…
– Алонзо, я слушал Джанори, когда он излагал подобное. Потом они вдвоем с дедом кричали всю ночь и так друг друга называли, что я не рискну повторить. Магур отказался признать, что осадок в душе можно допускать как таковой. Дед ужасно возмущался, твердил, что ваша вера – пристанище для слабаков и бездельников. Если ребенок растет трусливым, это позор. В каждом поселке есть столб боли, он же и место для игр, мы по доброй воле встаем к нему еще в семь лет, в первый раз испытывая свою душу. Взрослые допускают очень жесткие игры, но травница всегда бывает рядом, когда проходят большие испытания. Мы так чтим закон мира. Надо пройти через боль, роднясь с духами и обретая их силу. Надо отринуть слабость, надо научиться сохранять ясный рассудок… Или никогда не получишь взрослое имя, а также право говорить на совете.
– Это дикость.