Некоторые убегали справа по правой вершине. Все как будто возвращалось на свои места… Для чего это все-таки нужно — постоянно колебать чаши весов? Только для ослабления?
Эту ночь я снова кружил по своим расположениям. Пришел посыльный: меня требует к себе Ламм.
Он сидел за узким столом у стены и что-то писал при свете свечи.
— Садись рядом на скамейку. Я хочу обсудить с тобой, кого следует представить к награждению. Рота стала для меня настолько чужой, что я почти никого не знаю. Теперь, когда немного поутихло, прибавилось работы с составлением донесений, так что прошлой ночью я сумел всего лишь раз выбраться к Лангенолю. Мне ничего не остается, как просто доверять командирам взводов — надеяться, что они выполняют свои обязанности.
Голос его звучал устало.
К утру, когда принесли пищу, я почувствовал себя совсем худо. Но все же постарался что-то проглотить. Обедать в три часа утра, когда у тебя температура! И потом еще два часа нести караул… Мне казалось — я не выдержу.
Я подсел к Хартенштейну на лесенку. Мы молча сидели рядом. Он уже не бросал крошек: птиц не было, смолкли их голоса.
Я слышал только его дыхание. Он сидел неподвижно. Мы молчали, и молчание это создавало чудовищную пустоту. Что можно было сказать? Нечего.
Хартенштейн встал.
— Ну, теперь всё, — сказал он и спустился вниз. Я посмотрел на часы. Нам оставался еще час до конца караула. Но я поднялся и пошёл спать. А ведь я — командир; я должен был подавать пример.
Спал я беспокойно. Начался обстрел, снаряды рвались совсем близко. Я все слышал — и меня это не трогало. Блиндаж качнуло. Сквозь потолок посыпался песок. Функе говорил с кем-то, тот сообщал, что слева ранило часового.
Потом пришел Хартенштейн:
— Теперь обстреливают Ламма. В небе французский корректировщик.
Ру-румм! Снова разрыв.
Кра-рамм!
Я скатился с нар.
Что-то царапнуло по мундиру.
Я направился к выходу.
В блиндаже кто-то возился…
Хартенштейн смотрел на меня с ужасом. Он уже выскочил.
Кто-то кинулся вниз, в овраг.
Функе бросился было за ним и вернулся.
— Он же рехнулся, — сказал Хартенштейн.
Я снова спустился в блиндаж. Сам не знаю зачем. Я шел совсем медленно, взял свой противогаз, ружье и каску. Потолок в глубине обвалился. Из обломков на меня смотрела голова. Человек был мертв. На одеяле валялся опрокинутый котелок с остатками еды.
Я вышел.
Ра-рамм! — слева.
Хартенштейна и Функе здесь уже не было.
Кремм!
В лицо мне угодил ком земли; я бросился бежать по крутому склону.
Могила Израеля превратилась в воронку; на краю ее, — полузасыпанные, лежали куски деревянного креста.
Я ускорил шаг. Что-то я упустил из виду — я это чувствовал, но не мог вспомнить что.
Бегом спустился по лестнице к Ламму. Я старался глядеть только на его сапоги на нарах и на шерстяное одеяло, накинутое поверх.
— Что произошло? — спросил он.
Я присел на деревянную скамью.
— Господин лейтенант, — сказал я, — нас завалило.
— Ты ранен?
Об этом я еще не успел подумать.
— Нет.
Он поднялся. Я не решался взглянуть ему в лицо. Он стоял передо мной.
— Какие у вас потери?
— Я не знаю.
— Ты не знаешь? — переспросил он резко.
Я сам понимал, что не выполнил своих обязанностей.
— Так этого оставить нельзя, — сказал он спокойно. — Я пойду с тобой.
Мы вышли. Он остановился.
— Посмотри на меня.
Я чувствовал, что глаза у меня бегают по сторонам, избегая его взгляда.
— Пошли, — сказал он совершенно спокойно, — мы вместе отдадим необходимые распоряжения. — Ты не знаешь, кто мог убежать?
— Знаю, убежал Бильмофский. Он и до этого был дурак, а тут, должно быть, совсем потерял рассудок.
Ламм продолжал расспрашивать меня. Стрельба прекратилась, и воздух мало-помалу снова очистился.
— Так, теперь отдавай распоряжения! — сказал Ламм весело. — Я останусь у тебя.
Я был растерян, но все же отдал распоряжения и выяснил потери. Двоих засыпало в блиндаже, одного ранило, Бильмофский спятил и убежал, пятеро ни к чему не были пригодны.
— Я пошел, — сказал Ламм. — Позабочусь, чтобы вас сменили.
У меня было очень странное состояние: словно я все время теряю способность соображать и должен овладевать ею заново. Я мучительно ощущал свою вялость, несобранность, меня терзало сознание неисполненного долга. И при этом я чувствовал себя жалким, и меня одолевала тоска. Глядя на лес, я тосковал по лесу. Думая о товарищах, я тосковал по ним. Вечером пришел посыльный:
— Господин лейтенант передает, что к утру прибудет смена и вся рота отойдет назад в лагерь.
Вечером того дня, когда нас сменили, ко мне пришел Ламм:
— Давай пройдемся немножко.
Мы зашагали вдоль соснового лесочка.
— Послушай, — сказал я, — меня страшно мучает совесть.
— Это почему?
— Когда снаряд угодил в наш блиндаж, я не сумел взять себя в руки. Я считал себя бесчестным, потому что лег перед этим поспать, хотя не имел на это права.
Он молча смотрел в землю.
— А мог ли ты взять себя в руки?
— Я должен был это сделать.
— Я спрашиваю: мог ли ты?
— Не знаю, но думаю, что мог.
— Ты когда-нибудь задумывался над тем, что такое, собственно, нервный шок?
— Ну… потрясение.