Около проходной в теньке под брезентом сидят офицеры, наблюдают за экзекуцией. На столе стоит бутылка водки, они опохмеляются. У них оплывшие лица, они пьют, не переставая, уже третьи сутки. Лисицын встает из-за стола и присоединяется к комбату. Какое-то время они молча молотят пэтэвэшников ногами, слышна только их тяжелая одышка.
Мы стоим в строю.
Любое избиение лучше, чем дырка в голове, – это мы уяснили давно. Слишком много смертей мы видели, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как чьи-то отбитые почки или сломанная челюсть. Но все же этих бьют слишком уж сильно. Каждый из нас мог бы быть на их месте. Мы все воруем. Эта война построена на воровстве и ведется ради воровства. Солдаты продают патроны, водилы – соляру, повара – тушенку. Командиры батальонов воруют у нас жратву коробками, вон она, наша тушенка, у них на столе стоит, они, не стесняясь, закусывают ею водку. Командиры полков воруют уже машинами, а генералы воруют сами машины. Известны случаи, когда «чехам» продавали новенькие, еще в масле, бронетранс портеры, только что с завода. По Чечне до сих пор ездит техника, проданная еще в первую войну и списанная на боевые потери. Интенданты отправляют в Моздок целые колонны, набитые ворованными вещами. Из Чечни везут все: ковры, телевизоры, стройматериалы, мебель. Дома разбирают и перевозят в виде бревен. Транспортные самолеты набиваются барахлом под завязку, для раненых места не остается. Что значат два или три цинка патронов на этой войне, которая продана от начала и до конца? Мы проданы с потрохами – я, Аркаша, Пинча, комбат и эти двое, которых он избивает, – мы все уже проданы и списаны на боевые потери. Нашими жизнями расплатились за генеральские особняки, которые, как на дрожжах, растут вдоль Рублевского шоссе.
Наконец избиение прекращается. Шакалы отваливаются от пэтэвэшников. Те дышат в асфальт, харкают кровью, пытаются перевернуться. Зампотех с Лисицыным ставят одного на ноги, задирают ему руки и просовывают кисти в петлю. Потом натягивают веревку, пока ноги подвешенного на несколько сантиметров не поднимаются над асфальтом. Он болтается на веревке как мешок. Таким же образом подвешивают и второго. Шакалы вешают солдат сами, никому не приказывая: знают, что мы не будем этого делать.
– Разойдись, – говорит комбат, и батальон расходится по палаткам.
– Суки! – выдавливает Аркаша. Непонятно, про кого он, – про пэтэвэшников или про комбата с Лисицыным.
– Пидарас, – шепчет Фикса.
Солдаты висят целый день и полночи. Они висят напротив нашей палатки, и сквозь незавешенный тамбур нам видно, как парни раскачиваются на дыбе. Их плечи прижаты к ушам, головы склонены на грудь. Сначала они пытались подтягиваться на руках, менять позы и как-то устраиваться поудобней, но сейчас затихли. То ли спят, то ли без сознания. Под одним в лунном свете блестит лужа мочи.
В штабе слышен гомон, «шакалы» пьют водку. К двум часам ночи они основательно накачиваются, снова вываливают на плац, начинается вторая серия избиения.
Подвешенных за руки солдат освещает полоска света. «Шакалы» ставят на асфальт под дыбой два «тапика» и подсоединяют провода к пальцам ног пэтэвэшников. «Тапик» – это армейский телефон, ТА-57. В него вмонтирован генератор, и, чтобы позвонить, надо покрутить ручку. Генератор вырабатывает ток, и на том конце провода раздается сигнал.
– Ну что, пидарасы, будете еще патроны продавать? – спрашивает Лисицын и крутит ручку телефона.
Солдат на дыбе начинает дергаться, его бьют судороги.
– Чего ты орешь, гондон? – кричит Лисицын и бьет парня ногой по голени. Потом снова крутит ручку «тапика», солдат снова орет. Лисицын снова бьет его. Так продолжается довольно долго, может, полчаса, а может, и больше. Офицеры нашего батальона превратились в организованную банду и существуют отдельно от нас, солдат. «Шакалы» – по-другому их в армии никогда и не называли. А шакалы – они шакалы и есть.