Мама сшила небольшой мешочек, в который положила разные документы, папин диплом, мой золотой крестильный крестик на розовой муаровой ленточке, самые главные фотокарточки — мама с папой, снятой 27.06.1941 г., где папа уже в военной форме; мама в ноябре 1941 г., опухшая, и ее лицо похоже на восковой муляж вроде школьного экспоната; и где они с папой счастливые, улыбающиеся, с большим букетом полевых цветов. Этот мешочек повесила себе на шею, другие фотокарточки положила в чемодан, многие из которых пропадут в Горьком, когда тетка будет разбрасывать их по всей комнате и топать по ним ногами. Уж так случится…
Нас увозили через Ладожское озеро, когда машины уже не ехали по льду, а плыли по воде. Приближалась весна, и лед на озере быстро таял. Как добирались до Ладоги, почти не помню. Помню, что какое-то время меня везли на санках. Помогали двое мужчин — довоенные друзья нашей семьи по довоенному метрострою. До войны там работали родители. Думаю, что без них мы бы никуда не добрались, но они с нами дальше не ехали. Когда и где нас посадили на машину — не помню. Все время было какое-то полубессознательное состояние, и запомнилось только то, что запечатлелось в моменты просветления.
Машины плывут по воде — дороги не видно, а что-то вроде реки, по которой не то едут, не то плывут машины. Я сижу, прижавшись к маме, на каких-то мягких узлах. Мы едем в машине с открытым кузовом у заднего борта, и хорошо видны едущие за нами машины. Иногда мелькают люди с красными флажками, где-то в стороне от дороги палатки и зенитки. Холодно, сыро, ветрено. То ли от ветра, то ли от колес нещадно летят брызги, попадая на лицо, на одежду, на вещи, и такое чувство, что промокла насквозь. Нет сил даже плакать, наверное, всем страшно. Лед уже тонкий и в любую минуту может провалиться под тяжелой машиной. А в небе в любую минуту могут появиться немецкие самолеты и начать бомбить дорогу и лед. Страх сковывает и без того беспомощное тело. Помню, что от этого жуткого страха хотелось вскочить и убежать все равно куда, только бы не сидеть в этой безвыходной обреченности.
Люди в машине ведут себя очень по-разному, и это бросается в глаза. Одни суетятся, беспокоятся о своих вещах, чтобы на них никто не садился, чтобы они не намокли. Сидят они у кабинки шофера и в серединке кузова. Там потеплее и меньше ощущается ветер, брызги и сырость. Лица у них довоенные. Они громко разговаривают, кричат и даже смеются. А я так давно не слышала смеха. Может, именно это и обращает мое внимание на едущих рядом людей. Я и сейчас не знаю, кто больше привлек к себе мое внимание — они или те, другие, тихие, безропотные и безучастные к происходящему. У них какие-то странные глаза, словно их и вовсе нет, а одни провалы глазниц, впалые щеки, острые носы и подбородки, землистая сморщенная кожа на лицах. Все они выглядят старыми, и невозможно отличить женщин от мужчин — все замотаны платками, шарфами или просто теплыми полотенцами и другими кусками материи. Наверное, они все очень больны. Нас увозили от голода в надежде, что все мы выживем. Но многие из нас скоро умрут. То ли организм был не в силах уже выжить после такого голода, то ли обильная и жирная, по голодным понятиям, пища, которую давали на «откормочных» пунктах Большой Земли, ускоряли эту смерть. Но умирали очень многие, одни раньше, другие чуть позже. Сидя в открытой машине, я видела мертвецов вдоль дороги. Видела их уже на другом берегу озера. Видела, как умирали люди уже в вагонах, которые увозили их в мирные края. Видела, как из вагонов на каждой остановке снимали с поезда больных и как выкидывали из вагонов умерших прямо на ходу. За свою короткую детскую жизнь я видела и перечувствовала тогда уже так много, что перестала быть ребенком и стала малолетнею старухой…
Плывем. Дрожу мелкой противной дрожью до усталости во всех клеточках тела от сырости, пронизывающего холода, голода и придумываю для Гитлера самые страшные муки. Иногда мысли проваливаются словно в пропасть. Я то ли засыпаю, то ли теряю сознание. Потом сознание возвращается, и снова мысли идут по кругу: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!» Так невыносимо хочется есть. Рядом бледные лица едущих людей — им тоже, наверное, хочется есть, но они большие, им надо много. А мне хоть бы корочку… А за бортом нескончаемая, бурлящая под колесами машин, река-дорога. Снова обстрел, снова сердце выталкивает с силой из себя кровь и замирает от очередного страха — под нами тонкий-тонкий лед, а я не умею плавать. Я сильнее прижимаюсь к маме и вцепляюсь в карман маминого пальто, надеясь, что поплывем вместе. Если я буду крепко держаться за мамин карман, то не утону… А еще меня беспокоил Гитлер. Я все время придумывала для него казнь и ничего не могла придумать. «Хоть бы его кто-нибудь с крыши сбросил!.. Или пусть его колют горячей вилкой…» Страшнее я ничего придумать не могла, а о «горячей вилке» я помнила всю войну. Мысли путались, проваливались, прояснялись — и так всю дорогу. Вроде не сплю, а что-то со мной происходит. Не помню… не знаю… Вроде еще живу и вроде уже нет…