…Живого фашиста, готового пустить в тебя автоматную очередь, первый раз я увидел в 42-м году. В небольшом селе под Воронежем, в трех километрах от фронта, я осматривал раненых. Пункт медицинской помощи находился рядом со складом боепитания. Помню разбитый коровник. Груду ящиков с гранатами и патронами. К передовой машины увозили боеприпасы, назад везли раненых. Стон, ругань… Осматриваю рану. Вдруг крик помогавшего мне санитара: «Немцы!» Я разогнулся. Прямо на меня почему-то с улыбкой бежал здоровенный немец. Мундир на груди расстегнут. Рукава закатаны выше локтя. Автомат от пояса нацелен прямо на меня. Но почему-то немец решил не стрелять. Доставать пистолет не было времени. Я побежал. Рост у меня небольшой. И немец-верзила, видно, решил сцапать меня живьем. Краешком глаза я видел волосатую руку и слышал смех здорового, крепкого человека. Я побежал к насыпи. Уже на подъеме немец схватил полу моей шинели. Я дернулся. Но немец успел схватиться за хлястик. Хлястик остался у немца в руке, а я скатился на другую сторону насыпи.
Лег. Сердце колотится. Гляжу, в руках – шприц. Скинул шинель, достаю пистолет. В траве у насыпи шевелятся еще человек десять-двенадцать наших: санитары, повар полевой кухни, старый сибиряк-конюх, шоферы. Кто с винтовкой, кто без винтовки. Я капитан, старший по званию, – надо принять решение. Пополз наверх, выглянул. Фашисты подожгли склад, перевернули кверху колесами кухню. Держатся довольно беспечно. Один обтер платком яблоко, с аппетитом кусает.
– Будем атаковать, – сказал я. – Передать по цепи: выстрел из пистолета – все через насыпь! Поднял пистолет, а выстрелить не могу. Не могу… Страх.
– Да стреляй же ты, мать твою! – не выдержал лежавший со мной сибиряк-конюх. Не помню, как мы скатились за насыпь. Я что-то кричал. Все кричали. Конюх почему-то хрипло орал: «Бей их, Манюня!»
В минуту все было кончено. Пять немцев убиты, восьмерых взяли в плен. Я очнулся и вижу: возле ног лежит убитым тот немец. Руки раскинуты. Брови на лице удивленно приподняты. Лет тридцать немцу. Изящные усики. Большие волосатые руки. За голенищем сапога заткнута губная гармошка. Пуля попала в левую часть груди. Не могу поручиться, что эта пуля была моей. Я в кого-то стрелял, но, кажется, ростом тот был поменьше.
Я прошел к насыпи, разыскал свой хлястик и пуговицы. Все, что случилось тут в какие-нибудь десять минут, почему-то на меня сильно подействовало.
В ранце убитого я осмотрел нехитрые солдатские вещи. В обрывок замшевой офицерской перчатки был завернут наградной крест и металлический знак о ранениях. В кожаном портмоне лежала солдатская книжка и письма. Я знал немецкий и взялся читать.
С солдатской книжки глядело на меня самодовольное, холеное лицо. Тут же было указано: ефрейтор пехоты Каспар Дениц до войны работал на скотобойне в Гамбурге. Письма были из дома. Коричневыми чернилами Гертруда Дениц писала мужу о семейных новостях. В одном из писем она осторожно просила прислать два теплых пледа и русскую куклу для дочки. На письмах был адрес в Гамбурге.
Я велел закопать немца. Крест и бумаги положил к себе в походный мешок…
Странное дело, но город Гамбург почему-то долго меня интересовал. В разрушенной школе, помню, увидел потрепанный том Брокгауза и Ефрона. Ищу слово на «г». Пленный однажды из Гамбурга оказался – начал расспрашивать пленного: знает ли Егерь-аллею? Я старался представить дом, в котором жил Каспар Дениц. Мы тогда говорили: «Логово зверя». Трудно было представить, что фашист вырастал в обычном человеческом доме.