С некоторых пор Казик ненавидит эту женщину с требовательными, нахально-смелыми глазами. О, он хорошо помнит случай, на который она намекает: «можешь!» Тогда эта женщина, быстроглазая, скорая и на улыбку, и на резкое слово, нравилась ему. Может быть, потому нравилась, что он замечал в ее глазах интерес к себе, что в ее присутствии он самому себе казался сложнее, богаче, ярче. Начиналось хорошо. Он уже провожал ее до порога и был уверен, что скоро переступит его. Правда, с ней всегда надо быть настороже: на слове ловит, о себе лучше и не начинать разговор – сразу наколешься на иронический взгляд. Зато какой заразительный смех у нее, когда ей что-то по душе! И надо же было ему напроситься в провожатые, когда она собралась в деревню к своей тетке.
Всю дорогу им было весело. Казик был в ударе. Потом Надя побежала в дом, а Казик, довольный и прогулкой, и самим собой, уселся на почерневшее от времени бревно под тенистой ветлою. Надя вдруг вернулась и сообщила обрадованно:
– В Зорьке партизаны. Еще застанем. Только быстрее, тут близко…
Это было так неожиданно. Казик сам почувствовал, что на лице у него – испуг. Но он думал о главном, все остальное было в ту минуту безразлично для него. Они могут и сюда прийти! А среди них – всякие. Привяжется какой… Если кто-то уже в лесу, ему кажется, что все там должны быть. Придет время, не сразу же… В конце концов он сам знает, как ему поступать. Вот так сразу, очертя голову, рисковать? И немцы, если узнают, не помилуют. В конце концов глупо!
– Пойдем напрямик, я тут все знаю.
О чем это она? Глупости! Детская бравада! Кому от этого польза?
Казик повернулся и быстро пошел к шоссе, заботясь лишь о том, как бы побыстрее выйти туда, где машины. Конечно, не следовало бессмысленно рисковать, но как-то иначе нужно было вести себя – это Казик понял позже. Но тогда он ни о чем не думал: только выйти на шоссе!
– Не сюда.
Надя схватила его за рукав. Она не поняла. А он бормотал:
– Надо разумно, специально прийти, это дело серьезное…
Он почти бежал, Надя не поспевала за ним. Его слова не убеждали Надю – это он сам понимал. Но все это потом, потом… Только бы на шоссе!
И лишь когда он увидел шоссе, машины, он остановился, обождал Надю. Но она, поравнявшись, не остановилась, прошла вперед. Теперь уже она бежала, точно стараясь как можно скорее добраться до места, где можно разойтись. Казик что-то говорил вслед ей, догнал, начал шутить. Но теперь ему не удавалось удержать взглядом ее глаза: вскинет их на миг, пристальные и одновременно какие-то застекленевшие, и тут же отведет в сторону.
Уже тогда это возмутило его. Какое всем дело до того, как он поступает? Он не идет и не пойдет к немцам, и это отлично знают, остальное никого не касается. Что за дурацкий контроль за всяким шагом, поступком человека? Кто они такие, чтобы давать оценку его поведению? Привыкли своими примитивными мерками людей измерять. И та, аптекарка, все кислится, это она настраивает всех. Еще не известно, кто каким покажет себя.
С того дня с Надей все расстроилось. Разговаривает с ним она всегда с издевкой, не скрывая своего пренебрежения. Теперь в ее присутствии он уже не чувствует себя ни ярким, ни интересным. И он уже почти ненавидит эту капризную бабенку. Злость на нее, на всех, кто заранее не прощает ему проступков, которые он не совершил еще и, конечно, не совершит, поднималась в нем. Неприязнь росла и к Павлу, хотя он, кажется, не с ними. Но Казик чувствовал, что этот может стать его самым опасным, самым прямолинейным недругом, если усомнится в нем, в Казике. Это неясное для него самого опасение даже в снах присутствует, и там оно определеннее, а неприязнь к Павлу острее. Его преследует один и тот же сон. Будто они вдвоем где-то высоко-высоко. Ступни ног едва помещаются на маленьком скользком пятачке скалы, а кругом пропасть, доверху налитая холодным туманом. Все тело напряжено, чтобы не соскользнуть. И пока стоишь одеревенело, пока не скользят ноги к краю – это такое блаженство! Хоть бы и век стоять вот так, не шевелясь, ничего не желая, только бы не скользить, не сорваться, не падать вниз. Но рядом еще кто-то (смутно чувствовалось, что это Павел), он без конца вертится: то повернется боком, то присядет и вниз посмотрит. Вот-вот столкнет! И все спрашивает: про Повидайку, про Шмауса…
Мама не только жалела Виктора, она словно ждала нового удара. Лицо всегда серое; утром, не завтракая, уходит на работу, и лучше не заговаривать с нею.
И правда, беда не ходит одна. Схватили ветеринара Кричевца. Мама стала как тень. Из Больших Дорог, где жандармерия, передали: «Пусть не беспокоится, хотя спрашивают и про нее, но я все отрицаю. Выдал Захарка».
Иначе он и не мог поступить: Толя верил в замкнутое с тонкими женскими бровями лицо Кричевца. А Захарка снова всплыл.