В 1924 году Джон Бакен издал четвертый из своих пяти триллеров о Ричарде Хенни, герое-аристократе, защищающем Британию, Британскую империю и английскую классовую систему от коварных врагов, угрожающих ей со всех сторон. В то время как в трех предыдущих романах угроза исходила от варваров-немцев, роль главного негодяя в Трех заложниках
исполняет Доминик Медина, на вид — типичный образчик британского рафинированного политика-консерватора, однако заключающий в себе, как намекает его имя, нечто подозрительно экзотическое и в реальности являвшийся déraciné ирландцем «с каплей латинской крови <…> а из этого смешения никогда не выходит ничего хорошего». Медина выступает приверженцем нигилизма, после начала войны готового взять верх над устоявшимся порядком вещей. «Он заявлял, что за всеми мировыми религиями <…> скрывается древнее поклонение дьяволу, которое вновь поднимает голову. Большевизм, по его словам, был одной из разновидностей этого поклонения…»{89} Триллер Бакена наводит на мысль о том, что угроза революции зиждилась на мифах и фантазиях. Вопрос состоит в том, в какой степени эти фантазии служили источником вдохновения для консервативной и контрреволюционной политики, равно как и для военизированной реакции, порожденной ею по всей Европе.Тема революционной опасности не содержала в себе ничего нового. В ответ на Французскую революцию и последующие восстания XIX века консерваторы и контрреволюционеры создали демонологию угрозы установленному порядку. Эта угроза приняла воображаемую форму жестокой и нередко безликой толпы, нападающей на буржуазные понятия класса, собственности — и пола. Одним из наиболее шокирующих моментов июньских дней 1848 года была роль женщин на баррикадах, в то время как женщины-pétroleusesy
поджигавшие Париж с целью защиты Коммуны в 1871 году, стали одним из самых устойчивых мифов, связанных с этими событиями. Однако контрреволюционная мифология опиралась и на более древние, религиозные страхи перед ниспровергателями веры и тайными приверженцами других богов, основывавшиеся на идеях о заговоре и оккультных влияниях. В дореволюционной Франции имели хождение мрачные легенды о иезуитах и масонах, в дальнейшем на протяжении всего XIX века участвовавшие в создании стереотипов соответственно о контрреволюционных и революционных заговорах{90}. Страх перед массовым обществом и крушением городского образа жизни представлял собой мощный стимул для появления в 1890-х годах как теорий толпы, так и новых теорий о наследовании преступных наклонностей{91}. При этом индивидуальные акты террора — подобные тем, которые вылились в тридцатилетнюю волну политических убийств, начиная с убийства Александра II в 1881 году и заканчивая убийством эрцгерцога Франца-Фердинанда в июне 1914 года, — лишь обострили тревогу в отношении заговоров, пронизывающую политику эпохи модерна. Точно так же, как бунты и забастовки, они провоцировали или оправдывали принятие драконовских мер безопасности в ряде стран, включая французскую Третью республику{92}.В Германии очевидная угроза революции в течение долгого времени находила воплощение в лице Социал-демократической партии (СДПГ), крупнейшей германской партии в рейхстаге накануне Первой мировой войны, при этом хранившей (по крайней мере в теории) преданность идее о революционном свержении капитализма и устоявшихся политических структур. В реальности, конечно, социал-демократическое руководство давно рассталось с революционными целями, все еще прописанными в партийной программе. Одни только аутсайдеры и маргиналы в рядах СДПГ выступали за радикальную революцию — и главным из них, разумеется, был Карл Либкнехт, сын основателя СДПГ, прославившийся тем, что в 1914 году голосовал против военных кредитов, а в 1916 году был подвергнут заключению за антивоенное выступление на Потсдамерплац. Страх перед революцией пустил глубокие корни в умах либеральной и консервативной элиты, хотя после 1914 года и в результате Burgfrieden
эта угроза казалась менее острой, чем когда-либо с момента зарождения организованного рабочего движения во второй половине XIX века.